Размер шрифта
-
+

Эрон - стр. 108

Она вышла из ванной и направилась в гостиную, но там было пусто. Ева и Филипп перебрались на кухню приготовить еще одну порцию кофе. Ее весело облаяла глупая собака. На круглом столике ждали три чашки. Ева показала чашку для гостьи.

– А это твоя?

– Да.

Ева колдовала у кофеварки. Филипп допивал свою чашечку. Никто не обратил внимания на то, что она так открыто держит в руке. Но странное дело, Лилит вышла из убежища смерти совсем другим человеком. Ее внезапное чувство отъединенности от всего людского и отпадение от человеческого сделало ее абсолютно безразличной и к тому, что происходит с ней самой! Филипп и Ева были ей так неинтересны, она была уже так далека от них, словно взмах циркуля вырезал ее из ткани мясистого бытия.

«Неужели я только что хотела убить эту курицу?» – с чувством ошеломления думала Лилит, взирая на Еву, отпивая остывший кофе и отпихивая ногой пылкого пса, который мог порвать французские колготки. Поставив склянку с ядом на край стола, отпрянув от циана, она видела ее в новом свете: пресное лицо, слегка рассеченная шрамом левая бровь, кухонные жесты – ее идеал: киндер, кирхен, кюхен… А он? И здесь как бы впервые она смотрела на эти одновременно резкие и слащавые черты бледного лица. Он показался Лилит жеманным, даже приторным. Он слишком нянчился со своей раной, не спешил встать на ноги и вышвырнуть прочь подлую трость. Полированная палка из ореха с гнутой ручкой льстила его самолюбию, и это было так ничтожно. Да и само ранение, и саму дуэль золотых мальчиков она сейчас воспринимала как сплошную глупость, и только. Отпрянув от циана и отшатнувшись от своего чувства, бестия цинично изучала трех подопытных кроликов – себя в том числе – и думала, что, например, простые привычки значат в жизни гораздо больше любви. Допивая крепкий чудесный кофе, не тот с выпаренным кофеином, какой пьют в этой стране, а настоящий бразильский отборный Сантос, Лилит уже задним числом, почти что нехотя поняла, что именно надежда на безнаказанность употребления цианистого калия все равно превратила бы все – и ужас, и любовь, и другие чувства – в одну фальшивую дурноту. Взяв в руки голову покладистой собаки, Лилит, не мигая, разглядывала это презабавное чудище, нечто ушастое из сплошной шерсти, откуда смотрели на нее блудливые круглые лужицы жидкости с кругляшками зрачков – и эти-то лужицы, плевочки Творца называли по-русски «глазами собачьими». А ниже – слюнявая пасть. Тубо пытался вырваться из тисков и скулил от паники перед безволосым лицом жуткой гостьи. «Фу! – она с отвращением оттолкнула сеттера. – Здравствуй, отрешенность!» Она уже не слушала их болтовни, уже не выслеживала истинных пружин поведения скелетов под бренной оболочкой из кровеносной кожи. В один шаг все стало ей до фени. Сославшись на дела, она тут же ушла. Ушла, чуть не забыв флакон с ядом. Его сунула в руки гостье Ева уже у самой двери. Филипп не стал выходить в прихожую, чтобы пристойно закончить визит. Но заметила она это уже в лифте, который со скрипом ржавчины спускался на канате в каменной шахте. Гробовой ящик с нелепым зеркалом двигался в теснине кирпича, стали, электропроводов, увлекая к земле девушку Лилит с окаменевшим лицом. Это лицо каменело на ветру вечности, и отблески пламени на нем были неразличимы. Пламени горящих в топке вселенной минут и секунд. Точно так же в эту самую минуту, что лифт с Лилит скользит от пятого к четвертому этажу, каменели в колясках жокеи, мокли на апрельском дождичке кобылицы, изваянные из пегого мрамора и забрызганные крапом траурной грязюки, взлетевшей с еще сырых весенних дорожек. Точно так же в эту самую минуту, что стынут на ветру московского гипподрома карарские кобылицы и краснеют жокейские шапочки, лимитчица Надя Навратилова дышала глоточками свежего воздуха у форточки в адовом красильно-аппретурном цехе, а ее имя кричала напарница, которая одна не могла перетащить тяжеленную бобину с намотанным полотном. Надя слышала крик, но не могла оторваться от благословенной струйки и каменела у пыльно-грязного окна в заслоне решетки, впиваясь пьяными ноздрями в отчетливо видимую сизую струю кислородного ручья, который хлестал сквозь выбитое женщинами стекло. Яд, ад. Ядово, адово – гадово каменеют огненные буквы на стене Метрограда. В ту же самую минуту, что ползет в шахте лифт с Лилит, что пылится дождик над мраморными крупами гипподрома, что торчит у окна в цеху Навратилова, замирают на бегу и другие пассажиры из всегдашнего поезда провинциалов из точки Ад в Яд. Вот они синеют, белеют и краснеют жокейскими шапочками в чреве Третьего Рима, хрупкие флаконы юности с цианом души, фигурки коней на шахматном поле, залитые пожарной пеной апрельского солнца неразделенной любви света к камню. Не на бегу только одна Ева Ель – она спит на вечной майкиной раскладушке, конечно, на животе, одна в пустой комнатухе без штор, с наушниками кассетного магнитофона на ушах, на полу белеет раскрытая настежь книжка «Актеры французского кино», страницы раскрыты на статье о Брижит Бардо, где чьим-то красным фломастером подчеркнуты строчки о том, как режиссер Роже Вадим увидел из машины идущую балетной походкой по парижской улочке девчонку с конским хвостом на голове. Кто в юности не читал этих опасных книжек-сирен, кто не дышал до обморока гарью паленой свиной кожи с освежеванной туши… А снится Еве что-то нежно-лиловое, курчаво-райское, в желтых цветочных пятнах, пронизанное блеском свежей воды, а в головокружительной вышине, над золотистыми клубами ее парчового сна в сыром мареве облаков проступает на трехсотметровой высоте тускло-желтый шпиль МГУ с пятиконечной звездой… по нержавеющей звезде хлещут дождливые струи, пытаясь сбить комки нахохленных ворон, облепивших площадку у основания шпиля… тень падает на Евин сон, она открывает глаза, мраморные лошади срываются с места в карьер, лифт с лязгом выпускает из дверей Лилит.

Страница 108