Восемь гор - стр. 3
Дома родители по-прежнему говорили на диалекте. Мне казалось, что это их секретный язык, отзвук таинственной прошлой жизни. След прошлого, как и три фотографии, которые мама выставила на консоли в прихожей. Я частенько разглядывал снимки: на первом были мамины родители, сфотографированные в Венеции во время их единственного в жизни путешествия – дедушкиного подарка бабушке на серебряную свадьбу. На втором – вся семья была запечатлена во дворе их сельского дома в сезон сбора винограда: в центре бабушка с дедушкой, рядом паренек и три девушки, на земле корзины с виноградом. На третьем снимке был их единственный сын, мой дядя: вместе с моим отцом он улыбался, стоя у креста на вершине горы – с мотком веревки на плече, в альпинистском костюме. Дядя умер молодым, и меня назвали в его честь, хотя у нас дома его звали Пьеро, а меня Пьетро. Всех этих родственников я никогда не видел: меня не возили к ним в гости, они не приезжали в Милан. Несколько раз в год субботним утром мама садилась в поезд, а возвращалась в воскресенье вечером, погрустневшая. Но потом грусть развеивалась, жизнь шла своим чередом. У мамы было столько дел, ей нужно было заботиться о стольких людях, что времени грустить не оставалось.
Однако прошлое то и дело всплывало, когда я этого меньше всего ожидал. Прежде чем отправиться на фабрику, папа отвозил меня в школу, а маму в консультацию. В машине мама иногда напевала старые песни. Пока мы стояли в пробке, она начинала, а папа подхватывал. В песнях говорилось о том, что происходило в горах во время Первой мировой: “Эшелон”, “Вальсугана”, “Завещание капитана”. Я выучил все истории наизусть: на фронт их ушло двадцать семь, домой вернулось пятеро. На берегу Пьяве стоит крест – однажды его найдет солдатская мать[3]. Далекая любимая будет ждать солдата, вздыхать, а потом устанет и выйдет за другого; умирающий посылал ей поцелуй и просил в обмен цветок. Пели на диалекте, и я понимал, что родители принесли эти песни с собой из прошлой жизни, а еще я чувствовал что-то другое, необычное: песни, непонятно как, рассказывали о маме и об отце. Лично о них, иначе как объяснить, что в их голосах звучало искреннее переживание.
Порой, редкими ветреными днями, осенью или весной, за широкими миланскими проспектами возникали горы. Это случалось внезапно – на эстакаде, за поворотом: родители сразу выхватывали их глазами, безо всяких подсказок. Белоснежные вершины, удивительно голубое небо, ощущение чуда. Здесь внизу были фабрики, где кипела работа, перенаселенные дома бедняков, столкновения на площадях, несчастные дети, матери-одиночки, а там, наверху, белел снег. Мама всякий раз спрашивала, что это за горы, и отец начинал оглядываться, словно пытался сориентироваться в географии города по стрелке компаса. Это что у нас – виале Монца или виале Дзара? Тогда это Гринья, – отвечал он, немного подумав. Да, точно Гринья. Я хорошо помнил ее историю: Гринья была красивой и жестокой воительницей, она стреляла из лука в рыцарей, которые приходили к ней признаться в любви, и убивала. Тогда Бог решил ее наказать и превратил в гору. Теперь Гринья красовалась перед нами за ветровым стеклом, и каждый, глядя на нее, думал о своем. Потом загорался желтый, какой-нибудь пешеход перебегал дорогу, сзади уже сигналили, отец посылал их куда подальше, яростно дергал рычаг, и автомобиль, набирая скорость, мчался вперед, лишая нас благодатного зрелища.