Размер шрифта
-
+

Сказки нашей крови - стр. 31

, который был устроен Бурцевым, и вообще он тяжело переживал развал Боевой организации, которая еще тлела до 1911 года, а потом была распущена; до последнего не верил он в провокаторство Азефа, как не верил и раньше в предательство Татарова, убитого в Варшаве по приговору ЦК… правда, потом враждебная партии деятельность обоих была доказана документально, но это было много, много позже… словом, все эти потрясения и тяжелые слухи, доносившиеся из России, никак не способствовали его светлому настрою, однако вопреки всему он исполнял работу, встречался с Савинковым и все просил разрешить ему отъезд на родину, потому что там кипело дело, потому что там отправили к праотцам не одного уже самодержавного приспешника, а здесь, в солнечном Париже была одна рутина, бабьи сопли да детские пеленки… правда, он понимал, что боевики редко доживают до седых волос – кого-то находит петля, кого-то настигает пуля, кто-то погибает от своей же бомбы… есть такие, которые не первый уже год выхаркивают туберкулезные легкие в грязных казематах, а кто-то доходит в Акатуе… да и вожди плохо кончают: Гершуни умер от саркомы, Азеф, попавшись на предательстве, лишь чудом избежал партийной мести, а Савинков погиб в тюрьме… правда, все это также было много позже и в те годы Левант ничего подобного не знал… но он чувствовал, чувствовал… а кровь его кипела и требовала выхода, ему нужно было в гущу трагических событий, в опасный круговорот, в смертельный вихрь, он прокис на этом проклятом Монпарнасе, врастая корнями в парижскую землю, ему нужен был бельгийский браунинг, динамит и охота на какого-нибудь самодержавного зайца, виновного в притеснениях трудового народа, Левант хотел действия, скачки, рубки, но ему не позволяли, – он должен был сидеть возле беременной жены, ходить на эмигрантские собрания, наблюдать, слушать, – словом, вести себя, как заурядный обыватель, и, скрепившись, он вел этот не свойственный ему и едва выносимый образ жизни, – только раз Левант сорвался, – когда кому-то из его братьев по оружию пришла в голову фантазия посетить могилу Герцена, находившуюся в Ницце; тут надобно сказать: беременности Жени в момент принятия этого решения было девять месяцев, и она очень просила мужа отложить поездку в Ниццу, но он не захотел и, несмотря на ее просьбы, все-таки поехал; это невнимание обидело ее надолго, даже на всю жизнь, и каждый раз потом, как случалось ему быть виноватым перед нею, она вспоминала этот случай – он уехал проведать дальнего покойника, а ее, живую, беременную оставил одну наедине с грядущими родами в чужой стране… слава богу, он вернулся вовремя, буквально накануне и даже успел доставить акушерку, а Женя, расслабленная родами и уже как бы простившая его, – когда он вошел в комнату, получив разрешение на то, – протянула ему, как мы помним, хаотично замотанный сверток и сказала: посмотри, дорогой, какой у тебя хорошенький младенчик… и еще несколько лет было у них истинное счастье… она так любила мужа, что казалось ей – жизни без него не станет вовсе… и что с ней было бы, если б не явился он сто лет назад в доме батюшки Осипа Арнольдыча? – в пятнадцатом году от этой любви родился у них еще один малыш, названный Осипом в честь деда, – ребенок ангельского вида, непонятно в кого светлый, белокожий и голубоглазый, и так он радовал родителей! – Осип Арнольдыч, к слову, очень хотел его увидеть, и Булатика, конечно, однако Левант тянул с приездом, даром, что раньше-то, напротив, рвался, – времена же изменились, шла война, а в Париже было относительно спокойно – в то время как Россия уже начинала закипать; Женя, с одной стороны, хотела повидать родных и, может быть, вернуться уж домой, а с другой – понимала, что это все-таки опасно и чревато непредсказуемыми обстоятельствами, если ж не кривить душой совсем – попросту боялась ехать, но тут случился октябрь семнадцатого года, и муж категорически сказал ей: едем! она окаменела и боялась возразить, а он все аргументировал: мы должны быть с народом… это наше дело… наша революция… мы живем для пользы Родины… Женя плакала, умоляла, просила думать о детях, но он был неумолим, и тогда она замкнулась, снова замолчав, – второй раз за свою совсем еще недолгую жизнь… сей обет оказался тягостнее первого, с мужем и детьми она общалась жестами, стала холодна и неприступна, что-то в ней сломалось, заледенело и вся она превратилась в бесформенный комок больного ужаса; не понимая ничего, чувствовала она смертельную опасность и уже знала, что решение Леванта – гибель, крах, что он подписывает всей семье смертный приговор, делая добровольный шаг навстречу смерти, что этот шаг, вот этот самый первый шаг в сторону Отчизны когда-нибудь обернется для него могилой, но одного не могла она предвидеть – что и могилы-то у него вовек не будет! – а не прими он этого решения, все сложилось бы иначе: до новой войны они бы замечательно дожили и еще родили б сына или дочку… ну, война, конечно, заставила бы их бежать, и если не в Америку, то уж, наверно, в Парагвай, где небезызвестный генерал Беляев, герой Чакской войны и вождь индейского Клана Ягуаров создаст вскоре русскую общину… кто ж знает, что ждет нас впереди… впрочем, можно было и не ехать: тихое местечко имелось в Шампиньи, где, кстати, отсиживался Хаим, тот самый товарищ Амедео, который стал впоследствии и их товарищем, да что там – близким другом, очень, к слову, убедительно предостерегавшим Леванта от поездки, – он-то знал, что ему в его родном штетле делать точно нечего, но они поехали, собрались и поехали, ничего не взяв с собой, кроме дорогих Леванту писем от Гершуни, Савинкова и Азефа, Луначарского, Плеханова и даже двух – от Троцкого, оставив вещи, подаренную Жене двухколесную игрушку и ее портрет кисти Амедео, проданный спустя многомного лет как
Страница 31