Размер шрифта
-
+

Сатанинское танго - стр. 5

III. В курсе дел

С завершением палеозоя по всей Центральной Европе начинается прогибание суши. Не является исключением и территория нашей родины. На новом геологическом этапе горные образования палеозойского возраста опускаются вниз, и их покрывают морские осадки. В результате территория современной Венгрии становится северо-восточным заливом моря, обступающего юг Европы. И на протяжении всей мезозойской эры господствующим ландшафтом здесь остается морской. Привалившись плечом к холодной сырой стене, доктор угрюмо сидел у окна. Чтобы сквозь щель между замызганной цветастой занавеской, оставшейся от покойной матери, и трухлявым оконным переплетом присматривать за поселком, ему даже не нужно было поворачивать голову – достаточно было лишь бросить взгляд поверх книги, чтобы заметить малейшее изменение обстановки, а если – по той ли причине, что он погрузился в мысли, или же потому, что отошел от окна, – все же случалось что-либо упустить из виду, то на помощь ему приходил его безупречный слух; но в мысли он погружался довольно редко и еще реже поднимался с кресла, устеленного одеялами и зимним пальто на меху, ибо местоположение сего кресла было определено на основе всей совокупности опыта его повседневной деятельности таким образом, чтобы свести до минимума число случаев, когда он был вынужден покидать свой наблюдательный пост у окна. Разумеется, это было отнюдь не простой задачей, в два счета решить ее было невозможно. Напротив, ему пришлось собрать и расположить в оптимальном порядке все, что только могло понадобиться для еды, питья и курения, для ведения дневника и чтения, а также несметного множества всяческих повседневных дел; больше того, он должен был отказаться от всякого попустительства по отношению к самому себе и не оставлять безнаказанной ни одной ошибки; ведь поступай он иначе, то действовал бы в конечном счете против собственных интересов, поскольку ошибка, оправданная нашей рассеянностью или невнимательностью, только усиливает опасность и влечет за собою последствия куда более тяжкие, чем может показаться на первый поверхностный взгляд: за лишним движением вполне может скрываться подступающая уязвимость; положенный не туда спичечный коробок или поставленная не на место стопка уже сами по себе являются катастрофическими монументами амнезии, не говоря о том, что подобного рода ошибки влекут за собой дальнейшие трансформации: приходится передвигать уже сигареты, тетрадь, перочинный нож, карандаш, в результате меняется вся система оптимальных телодвижений, наступает хаос, и все идет прахом. Нет, создать обстановку, предельно благоприятную для ведения наблюдений, удалось далеко не сразу; система складывалась годами, ежедневно шлифуясь в процессе самообвинений и бичевания, накатывающего волнами ужаса от повторяющихся промахов, но после начального замешательства, неуверенности и периодических приступов отчаяния пришло время, когда ему больше не приходилось следить за каждым отдельным движением, все предметы обрели свои окончательные места, и он мог уверенно, не задумываясь, управлять своей деятельностью вплоть до мельчайших ее аспектов; вот когда он без зазнайства и самообмана смог наконец-то сказать себе, что его жизнь вошла в правильную колею. Конечно, и после этого потребовались еще месяцы, чтобы освободиться от страха, ибо он знал, что, невзирая на безупречность порядка внутри помещения, во всем, что касалось снабжения провиантом, палинкой, сигаретами и иными предметами первой необходимости, он – к величайшему сожалению – зависел от посторонних людей. Однако его беспокойство по поводу госпожи Кранер, которой он поручил продовольственные закупки, а также сомнения относительно корчмаря, оказались безосновательными: женщина была пунктуальна, и удалось даже отучить ее от привычки нарушать его покой своим неожиданным появлением с каким-нибудь экзотическим для поселка блюдом (“Угощайтесь, господин доктор, пока не остыло!”). Что до напитков, то их в изрядных количествах и через длительные промежутки времени он либо покупал сам, либо – чаще – за определенную мзду поручал эту операцию корчмарю, который – из опасения, что непредсказуемый доктор однажды может лишить его своего доверия, а тем самым и гарантированного дохода, – делал все возможное, чтобы наилучшим образом удовлетворить все, включая на первый взгляд пустяковые, а то и совсем абсурдные пожелания. Таким образом, этих двоих можно было не опасаться, что же касается остальных поселковых, то они уж давно отвыкли от того, чтобы без предупреждения вламываться к нему из-за внезапной температуры, травмы или расстройства желудка, поскольку все они почему-то думали, что, лишившись места, он потерял и врачебные навыки, и надежность. Последнее – хоть и являлось некоторым преувеличением – было не лишено оснований: значительную часть своих сил он обращал на то, чтобы остановить разрушение своей хрупкой памяти, и не сопротивлялся, когда из нее выпадало что-нибудь лишнее. Несмотря на все это, он пребывал в состоянии постоянной тревоги, потому что – как он с заметной регулярностью отмечал в своем дневнике – “от этих можно ждать всего что угодно!”. И по этой причине, стоило появиться госпоже Кранер или корчмарю на его пороге, он в течение долгих минут молча разглядывал их, пристально смотрел им в глаза, чтобы по быстроте бросаемых под ноги или в сторону взглядов, по меняющемуся соотношению светящейся в их глазах недоверчивости, любопытства и страха определить, готовы ли они и впредь соблюдать уговор, на котором покоилось их деловое сотрудничество, и лишь после этого знаком приглашал подойти поближе. Общение с ними сводилось к минимуму, на их приветствия доктор не отвечал и, едва заглянув в их набитые сумки, так неприязненно наблюдал за их нескладными жестами, с такой угрюмой и раздраженной гримасой выслушивал их неловко преподносимые просьбы и оправдания, что те (в особенности госпожа Кранер), обычно прервавшись на полуслове, поспешно и, не считая, прятали заранее приготовленные доктором деньги и убирались вон. По всей вероятности, тем же самым объяснялось и то, почему он так не любил приближаться к двери; ибо он чувствовал себя просто больным – начинала болеть голова или внезапно наступал приступ удушья, – когда ему приходилось (в основном по небрежности кого-то из этих двоих) подниматься с кресла, чтобы принести что-нибудь из дальнего конца комнаты; в таких случаях (после долгих мучительных колебаний) он старался справиться с этим как можно скорее и все же, вернувшись на место, чувствовал, что день был непоправимо испорчен: его охватывало глубокое непонятное беспокойство, стакан или карандаш начинали дрожать у него в руке, он делал в своем дневнике раздраженные записи, которые затем, разумеется, размашисто и со злостью вычеркивал. Нечего удивляться, что в этой проклятой части дома царил совершенный хаос: на прогнивший, трухлявый пол толстым слоем налипла засохшая грязь, вдоль стены у двери вольно росли сорняки, справа валялась затоптанная до неузнаваемости шляпа, вокруг которой были разбросаны объедки, полиэтиленовые пакеты, несколько склянок из-под лекарств, вырванные из тетради листы бумаги и огрызки карандашей. Вопреки своей – по мнению некоторых, чрезмерной, чуть ли не патологической – любви к порядку, доктор и пальцем не шевелил, чтобы пресечь сие безобразие: дело в том, что он был убежден, что дальняя эта часть помещения “относится к внешнему миру”, является уже частью враждебного, чуждого окружения, и именно в этом он видел неопровержимое объяснение своих страхов, тревог, беспокойства и неуверенности, ведь его защищала стена лишь с одной стороны, а с другой стороны он в любой момент мог подвергнуться нападению. Из комнаты дверь вела в темный и тоже поросший сорняками коридор, откуда можно было попасть в уборную, где уже много лет не работал сливной бачок, и его заменяло ведро, которое трижды в неделю должна была наполнять водой госпожа Кранер. На одном конце коридора были две двери с навешенными на них большими ржавыми замками, а с другой стороны находилась наружная дверь. Уже здесь, едва переступив порог, госпожа Кранер, у которой имелся свой ключ, как правило, ощущала ту резкую кисловатую вонь, которая в этом доме пропитывала ее одежду и даже, как настаивала она, ее кожу, и тщетно она – в такие вот “докторские дни” – мылась с двойным усердием, это не помогало. Именно этой причиной в ответ на расспросы объясняла она госпоже Халич и госпоже Шмидт необычную кратковременность своих визитов к доктору; она просто не могла выдерживать это зловоние более двух минут, “как есть говорю вам, это невыносимо! Я просто не представляю, как можно жить в такой жуткой вони. Вроде бы образованный человек, а поди ж ты…” Но доктор не обращал внимания на невыносимый запах, как и на все остальное, не имевшее непосредственного отношения к его наблюдательному посту; зато с тем большим вниманием и знанием дела оберегал он порядок среди окружавших его вещей, отслеживал расстояние, отделявшее друг от друга продукты и столовые приборы, сигареты и спички, дневник и книги, разложенные на столе, подоконнике и изъеденном прожорливыми жучками полу вокруг кресла; иногда, оглядывая в неожиданно рано сгустившемся полумраке уютно расставленные предметы, он испытывал теплоту и некоторое чувство удовлетворения от сознания, что в центре всего этого универсума, уверенный и всесильный, стоит он. Несколько месяцев назад он признал, что в дальнейших экспериментах нет ровно никакого смысла, а затем достаточно быстро убедился и в том, что даже и при желании не смог бы произвести ни малейшего изменения; какие бы то ни было изменения не могли привести к положительным результатам хотя бы уже потому, что само по себе стремление к переменам казалось ему скрытым симптомом разрушения памяти. Между тем все последнее время он занимался тем, что пытался уберечь, защитить свою память от наблюдаемого вокруг тотального разложения; начиная с того момента, когда – вскоре после того, как было объявлено о ликвидации поселка и он решил все же дождаться здесь отмены приказа об увольнении, – он отправился на мельницу со старшей из дочек Хоргош, откуда мог наблюдать за шумными сборами, за лихорадочной беготней и воплями, за исчезающими вдали грузовыми машинами, и ему показалось, что от смертного приговора весь поселок словно бы покосился; он же чувствовал себя слишком слабым, чтобы в одиночку противостоять торжеству разрушения, этой силе, уничтожающей, губящей все подряд: дома, стены, деревья, поля, пикирующую с неба птицу и неслышно бегущего зверя, человеческие тела, желания и надежды; он знал, что сопротивление бесполезно, что, как бы он ни старался, ему не остановить это гнусное покушение на человечество, и поэтому он решил делать то, что казалось ему по силам, – противостоять этому роковому зловещему разложению своей памятью, полагая, что даже в том случае, если все, что на этой земле построили каменщики, срубили плотники, сшили портнихи, – все, что создано в поте лица женщинами и мужчинами, превратится в жижу, текущую загадочными подземными ходами неизвестно куда и зачем, его память будет все это хранить, пока его организм “соблюдает тот уговор, на котором покоится их деловое сотрудничество”, то есть пока его кости и плоть не станут добычей стервятников смертного тлена. Он принял решение внимательно наблюдать за происходящим и все тщательно “документировать”, стремясь не упустить ни единой малейшей детали, ибо вдруг осознал, что игнорирование незначительных на первый взгляд вещей равносильно признанию, что человек обречен беспомощно балансировать на “шатком веревочном мостике”, переброшенном над бездной между распадом и некоторым порядком; поэтому, сколь бы ни были несущественны события и детали, к примеру “фигура, начерченная на столешнице” рассыпавшимися табачными крошками, направление перелета диких гусей или последовательность бессмысленных на посторонний взгляд человеческих действий, мы должны с неослабным вниманием отслеживать и фиксировать их, если хотим надеяться, что и сами не станем однажды бесследными и безгласными пленниками этого распадающегося и вечно воссоздающегося дьявольского порядка. Однако одной добросовестной фиксации недостаточно; “память сама по себе бессильна, ей с этой задачей не справиться”, и нужно найти какие-то средства, совокупность устойчивых и понятных символов, благодаря которым можно расширить объем беспрерывно функционирующей памяти. Поэтому будет лучше всего – уже там, на мельнице, решил доктор – “свести к минимуму круг вещей, которые могут расширить число событий, за которыми нужно вести наблюдение”, и тем же вечером, грубо турнув домой недоумевающую дочку Хоргош, которой он объявил, что не нуждается больше в ее услугах, доктор установил свой пока еще примитивный наблюдательный пост у окна и взялся за разработку основных элементов системы, которая кому-то могла показаться безумной. За окном уже брезжил рассвет, вдалеке, над Соленой Падью, медленными кругами зловеще кружили четыре потрепанные вороны. Он поправил на плечах одеяло, нащупал в потемках сигареты и закурил.

Страница 5