Размер шрифта
-
+

Сатанинское танго - стр. 4

ПЕРВЫЙ ЭТАЖ

ВТОРОЙ ЭТАЖ

ТРЕТИЙ ЭТАЖ

Капитан, по-гусарски стройный, длинными гулкими шагами следует впереди, стук коротких, надраенных до зеркального блеска сапог по выщербленным местами керамическим плиткам пола звучит почти что как музыка; назад он не оборачивается, но они знают: он сейчас видит их с головы до ног, от грубых ботинок Петрины до ярко-красного галстука Иримиаша, возможно, по памяти, а возможно, благодаря особому дару через тонкую кожу поверх мозжечка чувствовать вещи глубже, чем может открыться примитивному взгляду. “Установите личности!” – роняет он на ходу черноволосому кряжистому сержанту с густыми усами, когда, пройдя в дверь, на которой тоже видна табличка с номером 24, они попадают в прокуренный душный зал; ни на миг не сбавляя шага, он быстрыми мановениями руки усаживает вскакивающих навстречу ему людей и, прежде чем скрыться за открывающейся слева застекленной дверью, раздает отрывистые приказы: “Потом ко мне! Прессу! Сводки! Соедините со 109-м! Затем с городом!” Сержант продолжает стоять навытяжку, а услышав щелчок закрывшейся двери, отирает рукой взмокший лоб, плюхается за стол напротив входа и достает чистые формуляры. “Заполните это, – говорит он устало. – И сядьте! Только прочтите сперва, что там на обороте написано!” Воздух в зале застыл без движения. На потолке в три ряда горят неоновые светильники, свет их режет глаза, ставни на окнах здесь тоже закрыты. Меж многочисленными столами суетливо бегают служащие и, время от времени сталкиваясь в узких проходах, с виноватыми улыбками нетерпеливо отпихивают друг друга, из-за чего столы поминутно сдвигаются, оставляя на полу глубокие царапины. Но есть и такие, которые остаются на своем месте, но, невзирая на то, что перед ними высятся устрашающие груды бумаг, заняты в основном тем, что скандалят с коллегами, пихают их в спину и отталкивают их столы. Другие же, по-кавалерийски усевшись на стульях, обитых красным кожзаменителем, сжимают в одной руке телефонную трубку, в другой – чашку дымящегося кофе. В дальней части зала, за длинным, от стены до стены, и прямым как стрела столом, с неотразимым обаянием колошматят по клавишам своих машинок стареющие машинистки. Петрина с изумлением наблюдает за всей этой лихорадочной деятельностью и подталкивает локтем Иримиаша, но тот лишь кивает, углубившись в инструкцию на оборотной стороне формуляра. “Надо валить отсюда, пока не поздно…” – шепчет Петрина, но Иримиаш раздраженно отмахивается от него. Потом отрывается от бумаги и, принюхавшись, произносит, указывая наверх: “Ты чувствуешь этот запах?” – “Болотом пахнет”, – определяет Петрина. Сержант, посмотрев на них, манит их пальцем и шепотом говорит: “Здесь все прогнило… За последние три недели дважды белили стены…” В его глубоко посаженных припухших глазах сверкает злой огонек, жесткий воротник упирается в двойной подбородок. “Хотите, я вам кое-что скажу?..” – многозначительно улыбается он. Сержант наклоняется к ним поближе, обдавая их смрадным дыханием, беззвучно и долго смеется, словно не в силах остановиться. А затем, подчеркивая каждое слово, как бы неспешно выкладывая перед ними бомбы (“а вы уж решайте, что с ними делать”), говорит: “Все равно все развалится в жопу”. Он делает злорадную мину и, словно бы про себя повторяя слова, стучит по столу костяшками пальцев. Иримиаш отвечает на его заявление снисходительной ухмылкой и продолжает изучать инструкцию, а Петрина с ужасом пялится на сержанта, который внезапно кусает губу, с презрением смотрит на них, равнодушно и холодно откидывается на стуле, и вот уже несмолкаемый плотный гомон, из которого он на мгновение выглянул, снова заглатывает его в свой адский зев. И когда он, с заполненными формулярами в руке, проводит их в кабинет капитана, на лице его уже нет и следа той усталости, того чудовищного изнеможения, во власти которого он только что пребывал, шаги его тверды, движения энергичны, слова по-военному четки. Кабинет обставлен не без комфорта: слева от письменного стола, напоминающего о былой роскоши, стоит огромных размеров фикус, радующий глаз своей сочной зеленью, в углу у дверей стоит кожаный диван вкупе с парой кожаных кресел и курительным столиком “современного дизайна”. Окна занавешены тяжелыми ядовито-зелеными бархатными портьерами, по паркету от двери к письменному столу ведет красная ковровая дорожка. С потолка (“это можно скорее почувствовать, чем увидеть…”) с монотонным достоинством неторопливо сеется тонкая пыль. Со стены смотрит портрет какого-то военного. “Садитесь! – указывает офицер на три плотно сдвинутых стула на противоположной стороне кабинета. – Я хочу, чтобы мы друг друга поняли. – Он откидывается на высокую светлого дерева спинку кресла, устремляет взгляд в какую-то точку на потолке, и кажется, будто его уже нет здесь, в этом спертом, царапающем горло воздухе, и один только голос, неожиданно певучий голос его витает над их головами, растворяясь в кисее сигаретного дыма. – Повестку вы получили как злостные тунеядцы. И наверное, вы обратили внимание, что я не проставил в ней дату. Потому что на вас трехмесячный срок не распространяется. Но я склонен забыть обо всем. Это только от вас зависит. Я надеюсь, мы понимаем друг друга. – Время обволакивало его слова, как студенистая слизь обволакивает вековые окаменелости. – Я предлагаю: забудем прошлое. Но при условии, что вы примете мое предложение относительно будущего. – Петрина ковыряет в носу, а Иримиаш, завалившись на бок, пытается выдернуть полу пальто из-под задницы своего товарища. – Выбора у вас нет. Если откажетесь, то, как рецидивистов, я укатаю вас так, что вы на нарах состаритесь”. – “А собственно, о чем речь?” – недоумевающе спрашивает Иримиаш. Но офицер, словно не слыша его, продолжает: “Вам было дано три дня. И вам даже в голову не пришло найти работу. Мне известен каждый ваш шаг… Я дал вам три дня, чтобы вы осознали, что́ можете потерять. Многого я вам не обещаю. Но свое получите”. Иримиаш возмущенно фыркает, но потом подавляет гнев. Петрина напуган уже не на шутку: “Гадом буду, если я что-нибудь понимаю, извините за выражение…” Капитан пропускает это мимо ушей и продолжает, словно зачитывает приговор, в котором – между строк – подразумевается беспомощное возмущение осужденного. “Зарубите себе на носу, потому что я повторять не намерен: болтаться, лодырничать и возбуждать народ вы больше не будете. С этим кончено. Работать будете на меня. Это ясно?” – “О чем он говорит?” – глядит на Иримиаша лопоухий. “Не знаю, – бормочет Иримиаш. – Понятия не имею”. Разгневанный капитан отрывает взгляд от потолка и сверкает на них глазами. “Молчать!” – говорит он прежним напевным голосом. Петрина, скрестив руки на груди, сидит, а точнее, почти лежит на стуле, прижав к его спинке затылок, и испуганно хлопает глазами; тяжелое зимнее пальто его распахнулось, как лепестки цветка. Иримиаш сидит прямо, его мозг работает лихорадочно, ярко-желтые остроносые башмаки его ослепительно сияют. “У нас есть права”, – замечает он, и нос его недовольно морщится. Капитан с раздражением выпускает изо рта дым, и на лице его – правда, лишь на мгновение – показывается усталость. “Права?! – снова вскипает он. – Это вы рассказываете мне о правах? Да вашему брату закон только для того и нужен, чтоб его обходить! Чтобы было на что сослаться, когда вы в дерьме! Но с этим покончено… не препирайтесь, тут вам не дискуссионный клуб, понятно? Предлагаю смириться с мыслью, что отныне придется жить в соответствии… в строжайшем соответствии с законом”. Иримиаш взмокшими ладонями потирает колени. “Ну а что это за закон такой?” Лицо капитана мрачнеет. “Закон сильнейшего, – говорит он, и кровь отливает от его лица, пальцы на подлокотниках кресла белеют. – Закон государства. Народа. Тебе это о чем-нибудь говорит?” Тут вскакивает Петрина (“Ну, вы все же решите, вы с нами на “вы” или на “ты”. Лично я предпочел бы…”), но Иримиаш его останавливает и говорит: “Господин капитан, вы ведь не хуже нас знаете, что это за закон. Поэтому мы сейчас с вами, здесь, в общей компании. Но мы лояльные граждане. Мы знаем, что такое долг. Я хотел бы напомнить вам, что мы не однажды доказывали это на деле. Короче, мы на стороне закона. Вы тоже. Тогда к чему все эти угрозы, не понимаю…” Капитан насмешливо улыбается, заглядывая в непроницаемое лицо Иримиаша широко раскрытыми искренними глазами, и хотя в словах его чувствуется внезапная теплота, на донышке его зрачков сверкает скрытая ярость. “Я знаю вас как облупленных… Но правда и то, – он тяжело вздыхает, – что ума мне это не прибавляет”. – “Правильно говорит! – с облегчением пихает товарища в бок Петрина и смотрит на капитана преданными глазами, на что тот, передернувшись, угрожающе поворачивается к нему. – Потому что, вы знаете, мне лишние треволнения ни к чему! Нервотрепки я уже не выдерживаю! – пытается он смягчить офицера, но видит, чувствует, что ничего хорошего из этого не получится. – Разве не лучше нам разговаривать, будто…” – “Заткни пасть! – ревет на него капитан и вскакивает из-за стола. – Вы что себе воображаете?! Да кто вы такие, засранцы, чтобы со мной шутить?! – Он в гневе плюхается на место. – Это мы-то на одной стороне?!..” Петрина, вскочив, отчаянно размахивает руками, пытаясь спасти то, что еще можно спасти: “О нет, упаси господь, я этого не сказал, да мы, смею вам доложить, и подумать не можем…” Капитан, ни слова не говоря, закуривает новую сигарету и напряженно смотрит перед собой. Петрина стоит в полном недоумении, вопрошающе глядя на Иримиаша. “Как вы оба меня достали! Дуэт “Иримиаш – Петрина” у меня уже вот где! – показывает капитан на шею, в его голосе слышен металл. – Да все вы такие, а я за вас отвечай, вашу мать!” Иримиаш поспешно вмешивается: “Господин капитан, вы нас знаете. Почему нельзя все оставить, как было? Да вон спросите хотя бы… (“у Сабо…” – подсказывает Петрина) у старшины Сабо. Никогда с нами не было никаких проблем”. – “Сабо вышел на пенсию, – с горечью говорит капитан. – И группу его передали мне”. Петрина бросается к нему и пожимает запястье: “А мы тут сидим как бараны?! Ну, поздравляю вас, гражданин начальник, с величайшим моим почтением поздравляю!” Капитан раздраженно отталкивает руку Петрины. “А ну-ка, на место! Это еще что? – Он недовольно трясет головой, но потом, видя, что те двое явно струхнули, снова берет более дружелюбный тон. – В общем, слушайте. Я хочу, чтобы мы понимали друг друга. В стране сейчас все спокойно. Люди довольны. Так оно и должно быть. Но если бы вы читали газеты, то знали бы, что там, за бугром, ситуация кризисная. И мы не допустим, чтобы волны этого кризиса докатились до нашей страны, подорвав наши завоевания! На нас большая ответственность, понимаете, большая ответственность! Мы не можем позволить себе такую роскошь, чтобы типы навроде вас свободно шатались по нашей земле, тут нет места для конспирации. Напротив, вас надо использовать в нашем общем деле! Я знаю, что вы способные малые. Не думайте, что я это не понимаю! Ваше прошлое я ворошить не буду, вы свое за него получили. Но вы обязаны приспосабливаться к новым условиям! Понимаете?!” Иримиаш трясет головой: “Об этом не может быть речи, господин капитан! Нас обязать ни к чему невозможно. Но когда речь идет о долге, мы готовы на все, что только в наших силах…” Капитан снова вскакивает, глаза его выпучены, губы трясутся. “Что значит – невозможно вас обязать?! Да кто вы такие, чтобы мне перечить?! Так вашу в бога мать! Босяки! Ублюдки! Послезавтра в восемь утра жду вас здесь! А теперь пошли вон! Убирайтесь!” Он, дернувшись, отворачивается от них. Иримиаш, повесив голову, плетется к выходу, но прежде чем затворить за собою дверь и следовать за Петриной, который ящерицей устремился к выходу, он еще раз оглядывается на капитана. Тот потирает виски, лицо его… как бы прикрыто броней, тусклое, серое, оно поглощает свет, и вдруг кожа его наливается сверхъестественной силой: вырывающийся из пустот костей тлен стремительно заполняет все закоулки тела, проникая туда, где только что текла, приливая к поверхности кожи, победоносная кровь; один миг, и розоватой свежести как не бывало, и мышцы одеревенели, и тлен уже отражает свет, серебристо переливается, на месте красиво очерченного носа, изящных скул и тонких, как волосок, морщинок на лице появляются новый нос, новые морщины и новые лицевые кости, тлен сметает с него отпечатки минувшего, дабы запечатлеть на нем единственную печать – ту, с которой годы спустя его примет потусторонний мир. Иримиаш тихонько притворяет дверь и, ускорив шаг, пробирается по гудящему помещению, силясь догнать Петрину, который уже где-то в коридоре, он не оглядывается назад, чтобы посмотреть, следует ли за ним товарищ, опасаясь, что стоит ему оглянуться, как его позовут назад. Свет едва пробивается сквозь тяжелые облака, город дышит через шарфы, неприветливо воет ветер, и дома, тротуары, дороги беспомощно мокнут под проливным дождем. Из-за окон сквозь тюлевые занавески глядят в полумрак старухи и со сжимающимися сердцами видят на лицах людей, ищущих спасения под навесами, те же грехи и печали, что и в домах, и их уже не развеять ни теплом изразцовой печи, ни дымящимся, с пылу с жару, печеньем. Иримиаш яростно шагает по городу, Петрина с возмущенным видом семенит за ним на своих коротких ножках, иногда отстает, останавливаясь на минуту, чтобы отдышаться, полы его пальто развеваются на ветру. “Куда теперь?” – спрашивает он потерянно. Но Иримиаш его не слышит, он шагает вперед, бормоча проклятия: “Я этого так не оставлю… Он еще пожалеет об этом, болван…” Петрина прибавляет шаг. “Давай бросим к чертовой матери весь этот балаган! – предлагает он, но спутник пропускает его слова мимо ушей. – Пойдем к северному рукаву Дуная, – чуть громче добавляет Петрина. – Может, там что получится…” Иримиаш не видит его и не слышит. “Я башку ему отверну…” – говорит он и показывает, каким образом это сделает. Но Петрина не унимается: “Там тоже ведь есть чем заняться… Рыбным промыслом, к примеру сказать… Или, представь себе, какой-нибудь лох богатый задумает строиться…” Они останавливаются у корчмы, Петрина сует руку в карман и пересчитывает их наличность, после чего они открывают застекленную дверь. Внутри – всего несколько человек, из транзисторного приемника на коленях у смотрительницы туалета доносится полуденный колокольный звон; на колченогих столах, приготовившихся вновь стать свидетелями маленьких воскресений, но пока большей частью свободных, еще не просохли оставленные липкой тряпкой разводы; лишь четверо или пятеро сидящих поодаль один от другого мужчин со впалыми лицами и разочарованным видом, уставясь кто на молодую официантку, кто в стакан, кто на сочиняемое письмо, неспешно потягивают кофе, палинку или вино. Горькая спертая вонь смешивается с клубящимся сигаретным дымом, кислое дыхание поднимается к закопченному потолку; у входа, прячась за разбитой масляной печкой и время от времени с опаской поглядывая наружу, дрожит лохматая, насквозь вымокшая псина. “Ну-ка, поберегитесь, чертовы лоботрясы!” – проходя мимо столов с намотанной на швабру тряпкой, вопит уборщица. За стойкой буфетчица с огненно-рыжими волосами и детским лицом, подпирая стеллаж с черствыми десертами и бутылками дорогого шампанского, красит ногти. Со стороны зала к стойке привалилась дородная официантка с дымящейся сигаретой в одной руке и какой-то грошовой книжонкой в другой; переворачивая страницу, она от волнения облизывает губы. Вдоль всего помещения на стенах горят запыленные бра. “Двойной ром”, – говорит Петрина, выкидывая два пальца, и облокачивается о стойку рядом с товарищем. Официантка продолжает читать. “И пачку серебряного “Кошута”, – добавляет Иримиаш. Буфетчица за стойкой лениво отталкивается от стеллажа, аккуратно ставит перед собой флакончик с лаком, медленно и устало хлопая ресницами, наполняет стопку и ставит ее перед Иримиашем. “Семь семьдесят”, – говорит она апатично. Но ни один из них не шевелится. Иримиаш заглядывает девушке в лицо, и глаза их встречаются. “Мы, кажется, заказывали две по сто!” – говорит он угрожающим тоном. Девушка смущенно отводит взгляд и поспешно наливает две стопки. “Извините”, – робко ставит она перед ними ром. “А еще, кажется, речь шла о сигаретах!” – продолжает вполголоса Иримиаш. “Одиннадцать девяносто”, – поспешно бормочет девушка, переводит взгляд на официантку, которая давится смехом, и машет ей, чтобы прекратила. Но поздно. “Могу я поинтересоваться, что вас так веселит?” Все взгляды устремляются на них. Улыбка застывает на лице официантки, она нервно поправляет под блузкой бретельку бюстгальтера и пожимает плечами. В помещении воцаряется тишина… У окна, выходящего на улицу, в кондукторской фуражке на голове сидит упитанный человек с лоснящейся кожей; он с изумлением смотрит на Иримиаша, быстро опрокидывает в себя стопку и неловко хлопает ею по столу. “Виноват…” – бормочет он, видя, что все оборачиваются к нему. В этот момент непонятно откуда раздается неясное жужжание или гул. Присутствующие, затаив дыхание, начинают следить друг за другом, ибо в первую минуту кажется, будто кто-то мурлычет себе под нос. Они украдкой косятся друг на друга – гул становится чуть громче. Иримиаш поднимает стопку, затем медленно опускает ее на стойку. “Здесь кто-то мурлычет? – негодует он про себя. – Кто осмелился издеваться над ними?! Что за черт?.. А может, это какой механизм?.. Или… светильники?.. Нет, все-таки кто-то мурлычет… Не тот ли сухой старикан у клозета?.. Или этот козел в кроссовках? Что тут происходит? Бунт?” Внезапно гул прекращается. Все молчат, недоверчиво переглядываясь… В руке Иримиаша дрожит стопка, Петрина нервно барабанит по стойке. Все сидят, опустив головы и потупив глаза, никто не пошелохнется. Смотрительница туалета испуганно шепчет официантке: “Может, вызвать полицию?” А буфетчица, чтобы как-то сдержать нервный смех, поспешно открывает кран в мойке и начинает греметь пивными кружками. “Да мы тут все повзрываем, – сдавленным голосом произносит Иримиаш, а затем повторяет громовым басом: – Мы тут все взорвем! Будем поодиночке взрывать их, – поворачивается он к Петрине, – этих трусливых тварей. Каждому по лимонке! Вон тому, – показывает он большим пальцем в сторону, – за пазуху! А этому, – кидает он взгляд в направлении печки, – под подушку! В дымоходы бросать, под коврики у дверей закладывать! Подвешивать к люстрам! Вставлять им в жопу!” Буфетчица и официантка жмутся друг к другу у дальнего конца стойки. Посетители в ужасе переглядываются. Петрина окидывает их ненавидящим взглядом. “Взрывать их мосты. Дома. Весь город. Их парки! Утреннюю благодать! Почту и телеграф! Одно за другим, методически… – Иримиаш, вытянув губы трубочкой, выдувает дым и елозит стопкой по пивной луже. – Надо же, черт возьми, довести начатое до конца”. – “Вот именно, надоела уже эта неопределенность! – горячо кивает Петрина. – Методично все раздолбаем!” – “Города. Один за другим! – как в угаре продолжает Иримиаш. – Деревни. Лачуги самые отдаленные!” – “Бах! Бах! Бах! – взмахивая руками, кричит Петрина. – Эй вы, слышите?! Бабах – и привет! Все кончено, господа!” Он находит в кармане двадцатку и швыряет ее на стойку; приземлившаяся прямо в пивную лужу купюра медленно впитывает в себя влагу. Иримиаш тоже отходит от стойки и открывает дверь, но затем оборачивается: “Вам осталось несколько дней! Иримиаш порвет вас на части!” – выплевывает он на прощание и, презрительно оттопырив губу, обводит медленным взглядом помертвевшие от страха лица. Зловоние сточной канавы смешивается с запахами грязи, луж и вспыхивающих то и дело молний, ветер дергает провода, черепицу на крышах и покинутые птичьи гнезда; через щели рассохшихся, толком не закрывающихся низких окон в отдающий озоном мрак просачиваются наружу удушливое тепло, раздраженно-нетерпеливые возгласы обнимающихся влюбленных, требовательный крик младенцев; изгибающиеся улицы и осевшие, промокшие до корней парки покорно лежат под дождем; голые дубы, ломаные стебли цветов и выгоревшая трава безропотно стелются перед бурей, как жертва у ног палача. Петрина, посмеиваясь, ковыляет за Иримиашем: “К Штайгервальду?” Но спутник не слышит его. Он поднял воротник клетчатого пальто, сунул руки поглубже в карманы и, вскинув голову, несется куда глаза глядят, минуя одну за другой улицы, нигде не сбавляя шагу и не оглядываясь назад; свисающая изо рта сигарета давно промокла, но он этого даже не замечает; Петрина тем временем продолжает осыпать мир отборнейшими проклятиями, кривые ноги его подкашиваются, он отстал уже от Иримиаша шагов на двадцать, но тщетно взывает к нему (“Эй, постой! Ну куда ты несешься! Я что тебе, угорелый?”), тот не ведет и ухом, а тут еще лужа, в которую Петрина погружается по самые щиколотки, он отдувается, в изнеможении привалившись к какой-то стене, и бормочет: “Не выдерживаю я уже таких скоростей…” Но через пару минут перед ним снова возникает Иримиаш, его мокрые патлы свешиваются на глаза, остроносые ярко-желтые туфли заляпаны грязью. С Петрины капает вода. “Ты посмотри-ка, – показывает он на свои уши. – Сплошная гусиная кожа!” Иримиаш неохотно кивает и, откашлявшись, говорит: “В поселок пойдем”. Петрина смотрит на него, выпучив глаза: “Куда?.. Да ты что?.. Сейчас?.. Мы с тобой?.. В поселок?” Иримиаш достает из пачки еще одну сигарету и, прикурив, резко выпускает дым: “Да. Прямо сейчас”. Петрина снова приваливается к стене: “Послушай, приятель и друг мой, учитель мой и спаситель, палач и мучитель! Я до костей продрог и оголодал, я хочу в тепло – обсушиться, поесть, и у меня нет никакого желания тащиться бог знает куда в эту проклятую непогоду, да еще и вприпрыжку бежать за тобой, будто полоумный, черт бы подрал ранимую твою душу! Вот так!” Иримиаш равнодушно отмахивается от него: “По мне, так ты можешь идти куда хочешь”. И он отправляется дальше. “Ты куда? Ну куда ты бежишь? – в гневе кричит Петрина и устремляется вслед за ним. – Да куда же ты без меня… Стой, тебе говорят! Ты слышишь?” Когда они покидают город, дождь ненадолго стихает. Наступает ночь. Не видно ни звезд, ни луны. У поворота на Элек метрах в ста перед ними маячит тень; только позже они догадаются, что это одетый в брезентовый дождевик мужчина; он свернет на межу и исчезнет во тьме. По обеим сторонам дороги до самого горизонта, местами прикрытого мрачными пятнами леса, все залито грязью, и поскольку ночная тьма размывает все очертания, поглощает цвета, неподвижное заставляет парить, а все движущееся, напротив, сковывает, то дорога напоминает севший на мель корабль, загадочно покачивающийся в тинистом океане. Ни единая птица не взрежет своим полетом застывшую массу неба, и ни одна зверушка не нарушит своей возней тишину, которая, словно рассветный туман, колышется над землей, и лишь одинокая встревоженная косуля где-то вдали, приготовившись к бегству, то вскидывает, то опускает голову в такт кажущемуся дыханию грязи. “Боже мой! – вздыхает Петрина. – Как подумаю, что мы доберемся туда только к утру, так у меня отнимаются ноги! Почему было не попросить у Штайгервальда грузовик? А тут еще это пальто! Я же не Геркулес!” Иримиаш останавливается, ставит ногу на километровый камень и достает сигареты; прикрывая огонь руками, оба закуривают. “Я могу тебя кое о чем спросить, убийца?” – “Ну, спроси”. – “Зачем мы идем в поселок?” – “Зачем? Тебе есть где заночевать? Есть у тебя еда? А деньги? Так что не ной, иначе я тебе сверну голову!” – “Хорошо. Я тебя понимаю. Ну а дальше? Ведь нам послезавтра придется вернуться, не так ли?” Иримиаш скрежещет зубами, не отвечая. Петрина вздыхает: “Эх, приятель, ума у тебя палата, мог бы что-нибудь и придумать! Не хочу я на этих… вот так… Не могу оставаться на одном месте. Петрина, если ты хочешь знать, родился под вольным небом, под ним прожил жизнь и под ним умрет!” Иримиаш с горечью машет рукой: “Мы в дерьме, старина. От этих мы в жизнь не отделаемся”. – “О маэстро! Не надо так говорить! – молитвенно складывает руки Петрина. – У меня до сих пор душа в пятках”. – “Ну, ладно, не надо в штаны накладывать. Вот отберу у них деньги, и мы слиняем. Как-нибудь обойдется…” Они двигаются дальше. “Ты думаешь, у них есть деньги?” – недоверчиво спрашивает Петрина. “У мужика завсегда что-нибудь да есть”. Они долго, километр за километром, шагают молча; вот они уже примерно на полпути между развилкой и поселковой корчмой; над их головами временами проглядывают звезды, но потом все опять погружается в плотную мглу; иногда сквозь мглу просвечивает и луна и, подобно тем двум ходокам внизу, на мощенном бутовым камнем тракте, одолевая невидимые препятствия, вплоть до рассвета пробивается по небесному полю боя к какой-то цели. “Интересно, что скажут эти лапотники, когда нас увидят… – оглядывается на спутника Иримиаш. – То-то будет сюрприз”. Петрина прибавляет шагу. “А с чего ты взял, что они еще там? – обеспокоенно спрашивает он. – Я полагаю, они уж давно свалили. Уж наверно хватило ума”. – “Ума? – усмехается Иримиаш. – У кого? У этих? Как были рабами, так и останутся, пока не загнутся. Сидят по кухням, тут же гадят в углу да подсматривают в окно за соседями”. – “Ну, не знаю, приятель, с чего это ты так уверен, – говорит Петрина. – Я думаю, там уже никого нет. Пустые дома, черепицу с крыш растащили, в лучшем случае найдем пару оголодавших крыс на мельнице”. – “Ничего подобного, – уверенно отвечает Иримиаш. – Они так и сидят там, на тех же самых замызганных табуретках, по вечерам лопают свой картофельный паприкаш и не понимают, что с ними произошло. Подозрительно пялятся друг на друга, отрыгивают в тишине. И чего-то ждут. Ждут настойчиво, терпеливо, в твердой уверенности, что кто-то их обманул. Ждут, притаившись, как кошки во время убоя свиньи, – вдруг что-нибудь им обломится. Они – как прислуга в замке, где застрелился барин, – топчутся вокруг трупа, не зная, что с ними будет…” – “Хватит поэзии, командир, я уже загибаюсь!..” – пытается прервать его Петрина, держась за урчащий живот. Но Иримиаш не обращает на него никакого внимания, его понесло: “Они рабы, которые потеряли хозяина, но не могут жить без того, что они называют гордостью, честью и мужеством. Это им помогает жить, хотя они понимают своими тупыми мозгами, что всеми этими качествами не обладают, они просто привыкли жить в их тени…” – “Ну, хватит, – стонет Петрина и трет глаза, на которые с его плоского лба градом катится пот. – Умоляю тебя, давай этот разговор отложим до завтра!.. А сейчас лучше поговорим, например… о горячем фасолевом супе!” Но Иримиаш и это пропускает мимо ушей и ничтоже сумняшеся продолжает: “И с этой тенью… они неразлучны… Куда эта тень, туда и они, как стадо баранов, потому что не могут они без тени, как не могут без пышности и химер (“Старина, прекрати ради бога…” – скулит Петрина)…а когда с этой пышностью и химерами их бросают на произвол судьбы, они свирепеют, как бешеные собаки, и громят все подряд. Им подайте теплую конуру, и чтобы в той конуре по вечерам на столе дымился, черт побери, их любимый паприкаш, ну а ночью для полного счастья под жаркой периной чтобы можно было еще и бабенку соседскую оприходовать… Ты слышишь меня, Петрина?!” – “Охо-хо! – вздыхает Петрина и с надеждой спрашивает: – А что, ты уже закончил?” Они уже видят покосившийся забор у дома дорожного мастера, убогий сарай и ржавый бак для воды, когда из-за высокой кучи сорняков рядом с ними раздается осипший голос: “Это я! Погодите!” Навстречу им, сверкая глазами и ухмыляясь, бросается продрогший и вымокший до нитки взъерошенный мальчишка двенадцати – тринадцати лет в закатанных до колен штанах. Петрина узнает его первым: “А, это ты?.. Ты чего здесь, негодник, делаешь?” – “Да я уже битый час вас жду, черт возьми…” – с гордостью заявляет он и быстро опускает голову. Длинные патлы свешиваются на его рябое лицо, в согнутых пальцах горит сигарета. Иримиаш пристально смотрит на пацана, тот вскидывает на него глаза, но тут же их опускает. “Ну, чего тебе, говори…” – покачав головой, спрашивает Петрина. Мальчишка обращает взгляд на Иримиаша. “Вы обещали… – начинает он, запинаясь, – что это… что если…” – “Ну, говори уже!” – подстегивает его Иримиаш. “Что если я всем скажу… – выдавливает тот из себя, ковыряя землю ногой, – скажу, что вы умерли, то вы меня… с женой Шмидта сведете…” Петрина хватает мальчишку за ухо. “Что ты сказал?! – обрушивается он на него. – Ты только вчера с горшка слез, а уже о бабах мечтаешь?! Ах ты, поганец!” Пацан выворачивается у него из рук и, гневно сверкая глазами, кричит: “Пусти, старый мерин, иди лучше подрочи!” Не вмешайся тут Иримиаш, дело кончилось бы дракой. “Ну-ка, хватит! – рявкает он на них. – А как ты пронюхал, что мы идем?” Мальчишка, стоя на безопасном расстоянии от Петрины, трет ухо. “Пусть это будет моим секретом, – говорит он. – Хотя уже все равно… Об этом все знают. Кондуктор сказал”. Иримиаш осаживает Петрину, который, яростно вращая глазами, готовится к беспощадной расправе (“Да уймись ты! Оставь его!”), и поворачивается к мальчишке: “Какой кондуктор?” – “Келемен. Который за поворотом на Элек живет. Он вас видел”. – “Келемен? Стал кондуктором?” – “Ага. Еще весной. На автобусе дальнего следования. Только автобус теперь не ходит, вот он и болтается…” – “Понятно”, – говорит Иримиаш и отправляется дальше. Мальчишка бежит за ним: “Я сделал, что вы просили… Надеюсь, вы тоже сдержите…” – “Я слов на ветер не бросаю!” – холодно отвечает Иримиаш. Мальчишка следует за ним тенью; иногда, когда удается его обогнать, он украдкой заглядывает ему в лицо и снова пристраивается у него за спиной. Петрина изрядно от них отстает, и хотя голос его до них не доносится, они знают, что он нещадно сейчас костерит непрекращающийся ливень, грязь, чертова пацана и весь остальной мир “с ним заодно”. “А фотография-то у меня сохранилась!” – говорит мальчишка шагов через двести. Но Иримиаш не слышит его или притворяется, будто не слышит; высоко подняв голову, он широко шагает посередине тракта, рассекая ночную тьму крючковатым носом и выставленным вперед острым подбородком. “Не хотите взглянуть?” – не унимается мальчишка. Иримиаш медленно переводит на него взгляд: “Какая еще фотография?” Их догоняет Петрина. “Так хотите взглянуть?” Иримиаш кивает. “Да не тяни ты, бесенок!” – понукает его Петрина. “Но тогда мировая?” – “Идет”. – “Только, чур, из моих рук!” – ставит условие мальчишка и лезет за пазуху. На фото они стоят в городе перед какой-то будкой, справа – причесанный на косой пробор Иримиаш в клетчатом пиджаке, в красном галстуке, брюки вытянуты на коленях; рядом с ним – Петрина в сатиновых трусах и в большой не по росту футболке; сквозь оттопыренные уши просвечивает солнце. Иримиаш насмешливо щурится, Петрина стоит с торжественно мрачным видом, глаза прикрыты, рот, напротив, слегка приоткрыт. Слева в кадр просунулась чья-то пятерня с зажатой в ней пятидесятифоринтовой купюрой. За спиной у них видна накренившаяся карусель, которая словно бы только что начала заваливаться набок. “Нет, ты смотри-ка! – восторженно восклицает Петрина. – Да ведь это действительно мы, приятель! Я готов чем угодно поклясться! А ну, дай-ка, хочу разглядеть получше свою старую рожу”. Но мальчишка отталкивает его руку: “Эй, куда! Бесплатного кина не будет. Убери свои грязные лапы!” И он, вложив снимок в целлофановый пакет, прячет его за пазухой. “Ну постой же ты, братец, – заискивающим тоном просит его Петрина. – Дай как следует разглядеть, я почти ничего не увидел”. – “Если хочешь как следует разглядеть, тогда… – мальчишка задумался, – тогда обещай, что этой весной сведешь меня с женой корчмаря, у нее тоже вон сиськи какие!” Петрина, чертыхаясь, отправляется дальше (“Ишь, удумал чего, дьявольское отродье!”). А мальчишка хлопает его по спине и бросается догонять Иримиаша. Петрина размахивает вслед ему руками, но потом, вспомнив о фотографии, улыбается, хмыкает и прибавляет шагу. Вот они уже у придорожного распятия, откуда до цели каких-нибудь полчаса. Мальчишка с восторгом взирает на Иримиаша, забегая то с одной, то с другой стороны. “Мари сейчас с корчмарем путается, – объясняет он во весь голос, время от времени затягиваясь догоревшей до пальцев и бог знает в который раз прикуренной сигаретой. – Жена Шмидта – та связалась давно уж с хромым, ну а директор… делает сам себе… Вы представить себе не можете… до чего отвратительная эта тварь!.. А младшая моя сестренка – она совсем свихнулась… все молчит и молчит… и за всеми шпионит… все время… мамка ее колотит, только без толку… ей это не помогает… говорят, она так и останется дурочкой на всю жизнь… А доктор как сыч сидит дома… хотите верьте, хотите нет… сидит, ничего не делает, ну вообще ничего! День и ночь в своем кресле, он и спит в нем, а в доме такая стоит вонища, как в какой-то крысиной норе, свет горит днем и ночью, ему это без разницы, а сигареты он самые дорогие курит и пьет как лошадь, безостановочно, не верите – спросите хотя бы у госпожи Кранер, она подтвердит, что все так и есть. Да, чуть было не забыл: Шмидт и Кранер как раз сегодня должны вернуться с деньгами за скот, что выращивали тут с февраля все, кроме мамки моей, которую эти гады не взяли в компанию. Что с мельницей? Да туда уже только вороны наведываются да мои старшие сестры, шлюхи, они мужиков туда водят, ну а деньги, вы представляете, все подчистую у них наша мать забирает, ну они и ревут, идиотки! На их месте я не отдал бы, это как пить дать! Что? В корчме? Там больше нельзя! У жены корчмаря пасть такая – как у коровы задница, хорошо еще, она наконец-то на городскую квартиру перебралась и собирается там до весны оставаться, потому что, мол, ей неохота в грязи купаться, и это чистая ржачка, что корчмарь регулярно раз в месяц вынужден наведываться домой, а возвращается всякий раз как кусок дерьма, так жена его измочаливает… А “Паннонию” свою он продал и купил себе вместо классного мотика какую-то тачку, которая на ладан дышит, и приходится ее всем поселком толкать, потому что когда он в город едет, то всем что-то нужно, вот все ее и толкают, иначе мотор не заводится… И он еще говорит, будто на драндулете этом областные гонки однажды выиграли, вот умора, ха-ха! Кстати, он сейчас с одной из моих сестер, потому что мы с прошлого года ему за семена должны…” Вдали уже показались освещенные окна корчмы… ни слова, ни звука оттуда не слышно… тишина, как будто в корчме ни души… Но вот из корчмы доносятся звуки аккордеона… Иримиаш счищает со своих свинцово-тяжелых туфель грязь… Он откашливается… и осторожно толкает дверь… В этот момент опять припускает дождь, на востоке вспышкой памяти полыхает заря, окрашивая багрово-голубыми бликами небо, навалившееся на неровную линию горизонта, и вот, с тем же жалким убожеством, с каким попрошайка взбирается в ранний час по ступенькам паперти, уже поднимается солнце, чтобы сотворить тени и выделить деревья, землю, небо, зверей и людей из той хаотично застывшей массы, в которой они безнадежно запутались, как в паутине мухи, между тем как на западной половине неба еще видна убегающая ночь, видны ее жуткие призраки, кувыркающиеся за горизонт, как остатки разбитого и растерянного побежденного войска.

Страница 4