Садгора - стр. 1
Ахтырские гусары,
О, храбрые друзья!
Простите! – на удары
И бранные пожары
Ходить не буду я!
Довольно, пламень ярый!
Вот кивер мой –
Примите от меня.
Наконец привязали недоросля нашего к огромному палашу, опустили его в глубокие ботфорты и покрыли святилище поэтического его гения мукою и треугольною шляпою.
Генерал-лейтенант, гусар, русский поэт Денис Давыдов, 1784–1839 гг.
Время камней.
Шёл первый год последнего десятилетия века двадцатого. Заканчивалось очередное тысячелетие ото дня, когда в град и мир с востока пришла радость, от которой ожили камни, что раньше были детьми, и загорелась новая звезда. Была то комета Галлея либо в знаке Рыб соединение Юпитера, Сатурна, Марса, Регула или Венеры, либо это был сам Сириус волхвы ни тогда, ни сейчас не сказали. Много, очень много прошло с тех пор лет и зим, зим и лет, так долго не живёт и не бьётся необрезанное сердце человека.
Для радости тоже нужны силы. Многие, слабые или устав, стали сомневаться в причине, другие говорили, что нет вообще даже и повода для радости. Зачем продолжать вести летоисчисление начиная ото дня рождения тени распятого на кресте, если чем дальше, тем больше, готовясь поменять ветхую вторую тысячу на новую модную третью, люди стали совсем отрицать свет в себе и начали мерить мир по размеру собственной тени. И чем ниже над их головами был доставшийся им светильник, тем длиннее становились тени, шире – хранилища и увеличивались воскрилия одежд.
В Советской Руси рушилось то, что вооружённым отрядом уставшего ждать радости пролетариата в октябре по старому, или в ноябре по новому стилю семнадцатого страшного года было создано кровью своей и на века скреплено кровью поверженных несогласных.
Рушилось сверху, засыпая обломками тех, кто внизу, трещало и снизу, сотрясаясь до самого верха. То, что представлялось незыблемым и бесповоротным, дрогнуло, пришло в движение и повернуло вспять. В начале девяностых солнце правды стало вдруг всходить не как прежде с востока на запад, а с просвещённого неоном запада на показавшийся всем полутёмным восток, и при свете луны тени прошлого стали жить своей жизнью.
Первые камни стилизованного под коммунизм фундамента пали, когда одежды съездов располневшей с годами партии, вытолкнувшей подброшенным в бронированном вагоне кукушонком остальных птенцов из родительского гнезда, стали маркироваться большими размерами ХХ – экстра-экстра, что на западный, освещённый рекламным газом манер означает очень-очень.
Тогда стало снова очень-очень страшно от того, что раньше было просто очень страшно. Если раньше единственной дорогой к радости манифестом была объявлена Гражданская война и несогласный с тобой брат должен был быть непременно убит, то так было надо во имя не Бога, а во имя вождя. И так и было. А оставшийся в живых брат должен был отмечать победу над убитым им братом, но мог быть счастлив только тогда, когда был пьян до беспамятства. И так и было. То теперь победителю сказали, что братоубийство, оказывается, не являлось необходимостью. Взяли и повесили, но не двоюродного брата и даже не нового врага, а новый кумач: «Могут быть созданы условия для проведения мирным путём коренных политических и экономических преобразований».
Могут быть мирным путём!? Господи! Почему?! Почему раньше этого не сказали партийцу Каину, зачем он убил единокровного беспартийного Авеля? Чтобы тот не убил его первым? Так вот в чём дело. А стать первым на вершине пирамиды и остаться одиноким – это одно и то же? Это и есть правда? А что из этого тогда есть истина, если она – любовь, и кого любить, если остался один.
Бог ты мой, две тысячи лет как нам сказали об этой формуле, но мы не верили, особенно тщательно не верили весь двадцатый век. Пробовали всё: может – власть, вдруг – мудрость, неужели – справедливость, какую ещё чашу надо испить, во что переодеться, с какого дерева съесть запретный плод? Что же делать, если отказались от любви и кровных уз, вырвали язык у сорванного и разбитого колокола, забыли о былом: чести и совести, достоинстве и великодушии, верности и целомудрии, продолжили грешить и не каяться. Может тогда для счастья каменного сердца убить ещё кого-нибудь, пусть не родного, но чужого, а может – лучше сразу убить себя, как это сделали любящие супруги Лафарги?