Полторы унции бога - стр. 13
— Не ты ли мне тогда говорил, что это блажь?
— Говорил, — не стал отрицать Лео. — Говорил и снова готов подтвердить свои слова, что в русской литературе после Пастернака никто ничего сто́ящего не написал.
— Да неужели? — возмутился я. — Зощенко?
— Любитель, — безразлично парировал Лео.
— Набоков?
Мой оппонент скривился:
— Американец.
— Стругацкие?
— Фантазёры.
— Сорокин?
— Театрал.
— Пелевин?
— Позёр.
— Довлатов?
— Алкоголик.
Я развёл руками:
— В таком случае, зачем мне пытаться что-то написать, если участь написанного и так уже предрешена?
— Этого я не говорил, — возразил Лео. — Мне понравилось то, что ты давал мне прочесть.
— То есть у меня есть шанс затмить всех выше названных и стать первой путеводной звездой литературы за сто лет?
— Этого я тоже не говорил.
Ну, как тут было не рассмеяться? Лео нёс какую-то несусветную чушь, уверенный на миллион процентов, что он — гений мысли. Уж не ему ли впору было бы присудить звание литературного самородка? Только вот незадача — он сам за всю жизнь добровольно не написал ни одной художественной строки.
Разумеется, в школе большинство людей проходило через повинность писать некие сочинения или изложения. Но, во-первых, сочинения эти никогда неискренни в полной мере: от нас всегда требовалось скорее угадать, что хотят увидеть учителя, которым, как правило, претило любое инакомыслие. А во-вторых, сочинительство на заданную тему — никогда не полёт собственной мысли. В самом деле, кто в пятнадцать лет думает о психологии и выразительной иносказательности образа деревьев в романе Льва Толстого «Война и мир»?
В пятнадцать лет я думал и записывал совершенно иные вещи. Да, ещё в том возрасте я ступил на зыбкий путь письменного изложения мыслепотока. Происходило это в форме дневника. Однажды узнав, что все великие умы могут похвастаться обширной библиотекой дневников, мне тоже захотелось стать причастным. И не то, что я тогда относил себя к великим умам, но сомнения в естественности моих дум пришли довольно рано. Началось всё примерно в восемь. Я узнал, что в мире есть смерть.
Я спрашивал маму со слезами на глазах:
— Мама, а ты умрёшь? А папа умрёт? А Рита умрёт?
Мама не знала, что ответить, и ответила «Да», после чего я рыдал ещё сутки. О том, что я тоже когда-нибудь умру, я догадался значительно позже. В тот момент меня больше интересовала участь остальных. Тётя Роксана сказала, что это ненормально. Возможно, она обиделась, что о её смерти я ничего не спрашивал. Меня показали какому-то врачу, и тот развёл руками: «Будем лечить». Лечили меня настоями чабреца и ромашки. И то, и другое имело вкус вяленых чулок, но я прилежно пил. По стакану в день. Видимо, это помогло, и ближайшие лет пять я держал язык за зубами.