На сто первой версте - стр. 34
– А где жених-то? Где жених? – жадно спрашивали друг друга женщины вдоль обочины.
– Вон он, вон за гробом идет!
– Да не идет, а несут его дружки!
Помню худого парня в черном костюме, которого и вправду не вели, а несли его товарищи, просунув головы ему под мышки…
А еще я видел краешек тонкого профиля над белой пеной подвенечной фаты, а бабушка, утирая катящиеся градом слезы, повторяла: «Надо же, вся в газе, вся в газе».
9
Из церкви упокойников почти каждый день проносили мимо нашего дома, мимо трех его фасадных окон. Иногда я насчитывал по шесть-семь гробов за день, спешил доложить эту цифру бабушке – знал, что ей это не все равно. Бабушка всегда очень живо реагировала на такое обилие отправляющихся в мир иной: дескать, надо же, как много людей умирать стало, а я-то все царапаюсь… «Царапаюсь» – на бабушкином языке означало: держусь пока что, ползу куда-то, к своему неведомому концу. И где он, этот конец, – про то один только Бог знает.
Редко-редко хоронили с музыкой. Но и такое, бывало, случалось. Больше всех мне нравился дядька с огромным барабаном спереди живота, он нес его «колесом», и с тех пор, когда бабушка говорила мне: «Вырастешь первым парнем на деревне, ходить будешь – грудь колесом, все девки твои!» – я представлял себе этого дядьку из похоронного оркестра. Он мерно взмахивал колотушкой с черным резиновым набалдашником, и барабан ухал – негромко, но очень густо и внушительно: «Пумп!» А другой рукой дядька изредка, будто наскучив дразнить меня ожиданием, хлопал приплюснутой медной шляпой по другой такой же шляпе, перевернутой кверху дном, как у нищего перед церковью. Улица Курлы-Мурлы оглашалась надтреснутым, звонким дребезжаньем: «К-кэш-ш!»
Конечно, дядька с огромной, помятой и тускло отливавшей латунью загогулиной – тоже ничего. И тот, что выдвигает-задвигает узкую трубку с блюдцем на конце…
– И охота родне платить деньги за музыку, – сокрушалась бабушка. – Только душу выматывают.
Спохватывалась:
– Вы меня не вздумайте с музыкой хоронить, так и скажи папе и маме, что бабушка не велела. Нечего деньги переводить. Ведь это с ума сойти – по пятерке на каждого архаровца, да еще по поллитре, да закуску заверни. Эти-то, с трубами, видно, что пузы́рятся, грудь надсаживают всю дорогу, а с барабаном который – вообще мышей не ловит, идет вразвалочку да палкой своей долбит! Как только не стыдно деньги брать.
Бабушка из разговоров со всякими людьми знала, почем стоит музыка. И я соглашался с бабушкой – барабанщиком быть лучше всего.
Обычно оркестра не было. Как сейчас помню, старушечье нестройное пение за окном, достигавшее моего слуха: «Свя-а-ты… о, о, о…» «Бабушка, жмурика несут!» – кричу я. Это от дяди Вити я услышал такое смешное слово – «жмурик». Он и вправду ведь зажмуренный, который в гробу лежит… Бабушка отрывается от швейной машинки, говорит мне тихо, безо всякой надежды на мое исправление: «Нехорошо, Саша. Упокойник это, а не жмурик». Потом встает во весь свой высоченный рост, безмолвно смотрит в окошко. Я ощущаю торжественность момента, тоже умолкаю. За окном, сполохами сквозь реденькие, бегущие облака – солнышко, раскачиваются тонкие ветви плакучей березы. И я верю, что это солнечные лучи колышут и треплют березу, а никакой не ветер – он же не виден и не слышен в избе, нет его, а солнышко – вот оно, его видать, как оно… то растопырит пятерню своих лучей, то снова сожмет их в кулак, спрятавшись в облаках.