Мой папа Джеки Чан - стр. 9
Забирается на заднее сиденье – высокое, из него видно все: дома и крыши, водителей и пешеходов, светофоры и окна, лестницы и заборы. Перечисление, как форма скуки.
Маша открывает книгу-дар. «Вот маленький факт. Когда-нибудь вы умрете». Закрывает. Как насчет правила про второе предложение? Ей хочется позвонить Киту. Но куда Киту позвонишь? В океан? Особенно, когда тебя другой кит увозит.
Маша вздыхает. Читать нет смысла. Несмотря на первое правило, слов она не понимает. Какие-то они больные. Никак не складываются. Смысл ускользает. Буквы стоят сами по себе, точно доски в заборе: не пускают.
Текст, выписанный реальностью, еще непонятнее. Все слишком обычное. Как заметка в газете. Не про вашего мальчика, а Бог знает про что.
Она подходит к неродной alma mutter. С муттер у нее по жизни не складывается. «Ужинать не зови. Пу-зы-ри». Глядит на школу. Из-за угла. И понимает: ухвата. И: не нужно входить. «Не совершай ошибку», Маша. Держись подальше.
Но кто слушает внутренний голос? Она заходит в здание, которое синхронно покидает Элвис. Элвис машет рукой. Какой тревожный симптом.
В рекреации возле раздевалки ее встречает со всем радушием, будто поджидал, Ставрогин, который не из «Бесов», но сам – бес.
– О! – вопит Ставрогин. – Китайская народная демократическая республика пожаловала! Узкоглазый миллиард теряет единицы. Не пора ли вернуться на историческую родину? А то времена, знаешь ли, неспокойные…
Остроумие Ставрогина не беспредельно. Это не великая китайская стена, а так – пустырь праздной посредственности, обнесенный не частоколом даже, а частокольчиком: горелые спички, словесные шпильки. Маша не посылает Ставрогина ни в какие дали, ни на сколько букв, а хладнокровно не замечает и в упор не – слышит. Годы аналогичных встреч превратили ее чувствительную душевную организацию в пуленепробиваемое стекло. Маша невозмутимо оставляет на крючке куртку и переобувается, пока красноречие Ставрогина не иссякает само собой. Нет ничего вечного. В том числе и хамства.
Маша поднимается по лестнице, в конце подъема что-то в ней ломается, какой-то трос, и лифт застревает между этажами: вторым и третьим. Она садится на узкий подоконник. Смотрит в окно.
Гурами.
За окном: тополя.
Ля. Ля.
Полосы на нотном стане. Вороны сидят чуть не на каждой ветке. Звуки, которые никто не слышит. Симфония. Не колыбельная.
Колыбельная вороны. Зачетное название для рассказа. Кто бы написал.
Достает из рюкзака блокнот – твердая обложка обклеена цитатами из журналов: «вдали от суеты»; «на улице зима, темнота и ночь»; «дальнейшая судьба группы была окутана тем же плотным туманом, в каком тонул среднестатистический бристольский паб до запрета на курение». Слова закреплены полосами прозрачного скотча и думают, что теперь-то им ничего не грозит. Но все слова в мире будут однажды стерты. И даже звуки разрушения пропадут. Как в самом начале. Еще