Миллиметрин (сборник) - стр. 15
А так она мне рюмочку налила, пока я шашлыки жарил, и баню так растопила, что я чуть сизым дымком через трубу к небу не поднялся.
А вечером сама перину мне взбила и снова рюмочку налила, и снова слова грубого не сказала, когда я, прибивая портрет Людкиного папы над кроватью, лицом к стенке его приколотил. Вздохнула только: «Ну чисто диверсант! Хорошо, что я для проверки тебе сначала мужа Людкиного покойного подсунула, а не папочку нашего. А этот нехай так висит, ему так даже лучше».
Вот тут я, пацаны, малость взбеленился. Не знал я, пацаны, что у Людки моей муж какой—то там был. Какой такой муж? А я спрашивается – кто? И почему я козла этого на стенку должен вешать, пусть даже и мордой к брусу?
Я говорю:
– Мама! Какой—такой муж, блин? Почему муж? А я – кто?!
А мама мне говорит:
– Так Людка—то моя ведь не девочка. Какой—никакой жизнью половой и до тебе жила. И муж у неё был, и не какой—нибудь там гражданский, а настоящий, в загсе фиксированный. Только помер он. Не вынес счастья обладания моей Людкой.
– И что, – говорю, – и свадьба была, мама?
– И свадьба была, и платье белое, и фата до пола, и кукла на капоте, и крики «Горько!» и море водки и песни до утра и прочие отвратительные, мещанские штучки.
– Почему же это, мама, отвратительные, отчего же – мещанские? – спрашиваю.
Люська в это время на кровати сидела. Зыркнула она на меня, в подушку уткнулась и заплакала вдруг, затряслась. По мужу своему помершему, по законному, наверное, убиваться стала.
Тошно мне, пацаны, стало. Начал я портрет от стены отковыривать, да всё никак не могу – хорошо прибил, надёжно.
– Как почему? – возмутилась мама. – Как отчего?! Да знаю я как вы, молодёжь, сейчас к печати в паспорте относитесь. Пережиток всё это! Не говоря уже о белом платье, фате и криках «Горько!». И вообще, чего ты меня мамой—то называешь? Несовременно это и беспонтово. Зови меня Таней. Ну, Тань Иванной в крайнем случае. И чего это ты стойку на слово «муж» сделал? Ты у нас бойфренд, а это в сто раз круче. Правда, Людка?!
Смотрю я, а Людка моя рыдает в подушке, ходуном аж вся ходит.
Тут у меня, пацаны, ревность взыграла.
Я портрет от стены оторвал, Людку от подушки отпихнул, сунул ей фото под самый нос и говорю:
– Что, по законному своему плачешь? По нему тоскуешь? Что ж не говорила мне никогда, что ты вдова?!
Смотрю, а Людка моя не плачет, а вовсе даже наоборот – хохочет.
– Мам, – говорит и за живот от смеха держится, – мам, а он никак приревновал меня к Петьке—покойнику!
– Ах, ты…, – заорал я. – Он ещё и Петька?!
Уставился я на портрет, а там красавчик такой с белогвардейскими усиками.