Меланхолия сопротивления - стр. 7
Гармонии Веркмейстера
Перипетии
Поскольку господин Хагельмайер, к этому времени уже обычно клонящийся ко сну хозяин «Питейного дома Пфеффер и Ко», что на улице Мостовой, в народе больше известного как «Пефефер», стал все строже поглядывать на часы – а сие означало, что совсем скоро, словно бы в подтверждение гневного восклицания («Уже восемь! Закругляемся, господа хорошие!»), он выключит уютно потрескивающий в углу масляный радиатор, погасит свет и, распахнув дверь на улицу, с помощью вползающего в корчму ледяного холода вынудит тяжелых на подъем посетителей двинуться по домам, – то Валушку, весело озирающегося по сторонам в плотной гуще расстегнутых или накинутых на плечи овчинных тулупов и ватников, нимало не удивило, что присутствующие тут же полезли к нему с приставаниями («Ну-ка, братец, представь нам, что там с Землей да Луной деется!»), ведь именно так они поступали и вчера, и позавчера, и бог знает уже сколько раз до этого, когда требовалось – в связи с непреодолимой потребностью в так называемом «фрёче на посошок» – удержать уже позевывающего корчмаря от неотвязчивого желания громогласно объявить о грядущем закрытии. Вообще-то Валушкины объяснения, от бесконечного повторения превратившиеся в бесшабашный спектакль, давно уже никого не интересовали. Они не интересовали ценившего превыше всего сладкий сон Хагельмайера, который «ради порядка» объявлял о закрытии на полчаса раньше, чтобы никто не подумал, будто его «можно одурачить таким дешевым трюком», точно так же как не интересовали они и равнодушное сборище сидевших в корчме окрестных извозчиков, грузчиков, маляров и пекарей, – просто они уж привыкли к этому представлению, как к отвратительному вкусу дешевого рислинга или помеченным особенными царапинами личным кружкам; именно потому они всякий раз затыкали рот временами входившему в азарт Валушке, стоило ему, живописуя «своим дорогим друзьям» захватывающие просторы космоса, попытаться увлечь их на Млечный Путь, ибо слушатели его были против сомнительных новшеств, убежденные, что все эти «штуки» – будь то новое вино, новая кружка или новое развлечение – «уж никак не сравнятся со старыми», потому как их общий, не обсуждаемый опыт подсказывал, что всякие перемены, подвижки, поправки и улучшения несут с собой только порчу и гибель. И ежели так обстояли дела до этого, то о чем можно было говорить теперь, когда, кроме целого ряда необъяснимых событий, их сердца наполнял тревогой еще и необычайный для здешних мест в начале декабря мороз – лютый, до двадцати градусов ниже нуля, без единой снежинки, и это настолько противоречило сложившимся представлениям о природных явлениях, о привычном чередовании времен года, что они стали подозревать: не иначе на небесах («А то, может, на земле?») что-то разительно изменилось. Уже не одну неделю они жили в состоянии смуты и беспокойства, и поскольку из расклеенных под вечер афиш им уже было ясно, что кит-великан, овеянный благодаря распространяемым по округе слухам неотвязными и пугающими догадками, назавтра неотвратимо прибудет сюда («И кто его знает, что теперь будет? Чем все это кончится?»), то к тому времени, когда Валушка в ходе своих ежедневных странствий добрался, как всегда, до корчмы, все ее завсегдатаи уже были пьяны. Тем не менее он – хоть и сам с озабоченным видом растерянно кивал головой, когда его кто-нибудь останавливал (дескать, «никак, Янош, я не пойму эту чертову непогоду…»), хоть и сам точно так же, как и в «Пефефере», рассеянно слушал, что говорили друг другу люди о крайне загадочном и, по слухам, весьма опасном цирке и возможностях его появления в этих краях – все же не придавал всему этому особенного значения и, невзирая на полное безразличие, с которым воспринимала его аттракцион публика, по-прежнему трепетал от восторженной мысли, что вот и сегодня он снова получит возможность поделиться своими переживаниями относительно «уникального мига в жизни природы». И какое ему было дело до мучений продрогшего города, до всех этих ожиданий («ну когда же хоть снег выпадет?»), если он думал только о том, что едва он дойдет, как обычно, до конца своего повторяемого без каких-либо изменений спектакля, то в воцарившейся на мгновение драматической тишине… неожиданно… снова, как всякий раз… жаркое, напряженное, лихорадочное волнение захлестнет его волной сладостной, чистой, непревзойденной радости – такой, что, наверное, ему даже не покажется таким уж противным гадкий вкус обычного в таких случаях подношения – разбавленного содовой водой вина, которое (наряду, кстати, с пивом и палинкой) он за долгие годы так и не полюбил, но и отказываться от него не решался, ибо отвергни он знак любви своих «дорогих друзей», который, конечно же, будет явлен ему и сегодня, или не замаскируй свое отвращение к этому пойлу предпочтением сладенького ликерчика (а признайся чистосердечно, что вообще-то предпочитает газировку с сиропом), то господин Хагельмайер уж точно не будет долго терпеть его в «Пефефере». Разве мог он из-за такой ерунды рисковать хрупким доверием хозяина заведения и его завсегдатаев, тем более что каждый вечер, ближе к шести, когда он заканчивал хлопоты вокруг своего знаменитого и безмерно любимого покровителя (чья благосклонность к Валушке, кстати сказать, вызывала определенное недоумение не только у горожан, но и у него самого, и поэтому он платил за нее безоглядной верностью), в общем, когда он заканчивал убираться у господина Эстера и оставлял его одного, то всегда, вот уже много лет, в своих беспрерывных скитаниях непременно заглядывал сюда, находя за надежными стенами корчмы, среди «добрейших людей» – по всей видимости, именно в силу своей несокрушимой наивности – тот уют, благодаря которому притаившееся за Водонапорной башней питейное заведение Хагельмайера он считал (и даже неоднократно в том признавался суровому корчмарю) чем-то вроде своего второго дома – нет, не мог он всем этим рисковать из-за какой-то там рюмки ликера или бокала вина. Причем, говоря «второго», он мог бы сказать и «первого», потому что именно здесь, и только здесь, он ощущал простоту и раскрепощенность, которых – как раз из-за собственной боязливой почтительности – ему не хватало в вечно залитых полумраком, зашторенных комнатах своего престарелого друга и заботливо обихаживаемого подопечного, а также товарищеское тепло, которого – по причине полного одиночества – он был лишен в бывшей постирочной, расположенной на заднем дворе дома Харрера, что служила ему жильем; здесь, в «Пефефере», как ему казалось, его привечали, и все, что он должен был ради этого делать, состояло в том, чтобы безупречно исполнять свою роль – то есть чуть ли не ежедневно демонстрировать по желанию публики «уникальный момент, периодически наблюдаемый в перемещении небесных светил». Словом, Валушка пользовался здесь признанием и, хотя в обоснованности питаемого к нему доверия он время от времени должен был убеждать их своими сверхтемпераментными речами, мог все же – будучи со своей «нестандартной мордой лица» постоянным, безропотным и великодушным объектом их грубых насмешек – считать себя неотъемлемой принадлежностью заведения Хагельмайера. Правда, само по себе чувство этой сопричастности, хотя, разумеется, и подпитывало пламень, не могло быть источником того жара, которым дышали произносимые им взахлеб слова, – источником этим мог быть только сам «предмет», иными словами, реальная, вновь и вновь получаемая им возможность в братском – как представлялось ему – сообществе этих нетвердо держащихся на ногах и большей частью тупо пялившихся перед собой извозчиков, грузчиков, маляров и пекарей охватить умом «монументальное величие бескрайнего космоса». Стоило только прозвучать подбадривающим словам, как мир, и без того лишь туманно им ощущаемый, куда-то девался, и он, словно по взмаху волшебного жезла перенесенный в сказочное пространство, не помнил уже ни себя, ни окружающих; все земное, все имеющее вес, цвет и форму неожиданно растворялось для него в какой-то необратимой легкости, куда-то девался и сам «Пефефер», и казалось, что «братское сообщество» стоит уже просто под небом Господним, вперив взгляды в «монументально-величественное» пространство. Но то, разумеется, была лишь иллюзия, ибо подвыпившая компания с маниакальным упрямством по-прежнему оставалась в «Пефефере», даже вида не подавая, что собирается хоть как-то отреагировать на одинокий призыв («Эй, народ! сейчас Янош опять нам казать будет!») обратить уже окончательно расфокусированное внимание на Валушку. Кое-кого из них, сморенных внезапным сном в углу около радиатора, или под вешалкой, или прямо за стойкой, уже пушкой нельзя было разбудить, но даже те, кто, прервав разговор об ожидаемом завтра чудище, застыли с выпученными глазами, не сразу сообразили, о чем, собственно, идет речь, хотя было ясно – учитывая все более частые взгляды сварливого корчмаря на часы, – что относительно сути дела у обеих сторон, у свалившихся с ног, и у тех, кто еще держался, имелось безоговорочное согласие, но придать ему физическое выражение никто, кроме подмастерья пекаря, резко клюнувшего головой с синюшным лицом, никто так и не сумел. Наступившую тишину Валушка, естественно, понял как несомненный признак нарастающего внимания и с помощью маляра, заляпанного с головы до ног известкой (автора упомянутого одинокого призыва), мобилизовав чуть ли не подсознательные резервы наземной ориентации, взялся освобождать пространство посередине окутанной табачным дымом корчмы: две сервировочные тумбы высотою по грудь, явно мешавшие их затее, они отпихнули в сторону, а когда энергичный призыв его нечаянного помощника («Ну-ка, братцы, подайтесь!») не нашел отклика у тупо вцепившихся в свои кружки мужчин, то же самое пришлось проделать и с ними, и оживление в их рядах – после некоторого замешательства, вызванного необходимостью сдать часть территории – наступило, лишь когда Валушка, еще не преодолев волнения перед выступлением, вышел на освободившееся место и, в помощь маляру, выбрал еще двух подручных из тех, кто стоял поблизости, – долговязого кривого извозчика и здоровенного малого, грузчика, которого здесь почему-то прозвали Сергеем. Касательно маляра, уже доказавшего свой энтузиазм и сноровку участием в приготовлениях и по-прежнему весьма бодрого, у Валушки сомнений не было, иное дело двое других, которые явно никак не могли понять, что вокруг происходит и чего это вдруг их стали пихать и куда-то выталкивать; лишенные спасительной поддержки товарищей, которые подпирали друг друга своими телами, они с явным неудовольствием тупо таращились перед собой посредине корчмы; вместо того чтобы с упоением вслушиваться в пламенную – но их пониманию все равно недоступную – вводную речь Валушки, они боролись с тяжестью, давившей на их слипающиеся веки, и во мраке – все чаще, но пока только на мгновения – наваливающейся на них ночи обоих терзало такое опасное головокружение, что назвать это муторное состояние подходящим для олицетворения небесных светил с их захватывающим вращением было весьма затруднительно. Однако Валушку, который, закончив свой, по обыкновению, бурный пролог о «должном смирении человека перед бескрайностью мироздания», уже направлялся к своим пошатывающимся помощникам, все это не особенно волновало, да он, казалось, уже и не видел этих троих, ибо, в отличие от остальных его «дорогих друзей», чью дремлющую фантазию без участия этой троицы избранных расшевелить было вряд ли возможно, ему самому для полета воображения не нужна была ничья помощь, да и вообще не нужно было никуда улетать, чтобы отсюда, из этого пустынного уголка Земли, перенестись в «бескрайний пенистый океан небес», так как мыслями и фантазиями, которые у него всегда совпадали, он без малого уже тридцать пять лет постоянно витал в волшебном безмолвии звездных просторов. Он ничем особенным не владел, форменная шинель, почтальонская сумка через плечо, фуражка да пара ботинок – вот и все имущество, разве можно было сравнить это с головокружительными масштабами необъятной небесной сферы! И если на безграничных небесных просторах он чувствовал себя дома и был свободен, то здесь, внизу, запертый в этом ни с чем не сопоставимом по своей узости «пустынном уголке Земли», он чувствовал себя пленником этой свободы; как бывало уже не раз, он обвел восторженными глазами столь симпатичные ему, пускай мрачные и неумные, лица и, собираясь распределить хорошо всем известные роли, шагнул к долговязому возчику. «Ты – Солнце», – на ухо прошептал он ему, даже не задумываясь, что тому, может быть, не по нраву, что его с кем-то путают, да еще в такой ситуации, когда он – занятый борьбой с тьмой, опускающейся на глаза вместе со свинцовыми веками – не в силах даже протестовать против явного унижения. «Ты будешь Луной», – поворачивается Валушка к крепко сбитому грузчику, на что тот – как бы давая понять, что ему «без разницы» – неосторожно пожимает плечами и тут же, в попытках восстановить равновесие, нарушенное опрометчивым жестом, принимается, будто мельница лопастями, отчаянно вращать руками. «Ну а я, значится, буду Землей», – угодливо закивал Валушке маляр, который подхватил лихорадочно машущего руками «Сергея» и, поставив его в центр круга, повернул к извозчику, еще более помрачневшему в неустанном сражении с наплывающим на глаза закатом, а сам с видом человека, знающего свое дело, остановился неподалеку от них. И пока Хагельмайер, не видимый за толпой, обступившей нашу четверку, демонстративным зеванием, а затем громким хлопаньем кружками и пивной тарой оповещал повернувшуюся спиной к стойке публику о неумолимом течении времени, Валушка приступил к своему, как он обещал, ясному и понятному объяснению, в ходе которого он «приоткроет им щелочку, заглянув в которую даже мы, обыкновенные смертные, сможем понять кое-что относительно вечной жизни», и единственное, что для этого требуется, – переместиться с ним вместе в необозримое пространство, где «царят постоянство, покой и всепоглощающая пустота», а также представить себе, что все вокруг в этом непостижимом и бесконечном звенящем безмолвии заполнено непроглядным мраком. Неоправданная возвышенность этих набивших оскомину слов – которая когда-то вызывала у них громкое ржание – воспринималась теперь завсегдатаями корчмы с полной апатией, но при этом откликнуться на призыв Валушки им было ничуть не трудно, ведь, по совести говоря, пока что они и не видели вокруг ничего другого, кроме «непроглядного» мрака; что касается привычного их развлечения, то они и на этот раз, несмотря на плачевное самочувствие, не могли удержаться, чтобы весело не захрюкать, когда Валушка оповестил их, что в этой «бескрайней ночи» косоглазый извозчик, совсем посмурневший от выпитого, «будет источником всяческого тепла и жизни, иными словами – светом». Излишне, пожалуй, и говорить, что в сравнении с недоступными разуму масштабами мироздания помещение корчмы было не слишком просторным, поэтому, когда пришло время привести небесные тела в движение, Валушка не стал добиваться максимальной правдоподобности и даже не попытался заставить кружиться беспомощного извозчика, уныло стоявшего с повешенной головой посреди корчмы, ограничившись на сей раз тем, что снабдил инструкциями только «Сергея» и приходившего во все более экзальтированное состояние маляра. Тем не менее поначалу все складывалось не совсем гладко, ибо если Земля, строя рожи оживающей мало-помалу публике, с невероятной проворностью и изяществом, которые посрамили бы даже гимнастов из шапито, демонстрировала мудреный акробатический элемент двойного вращения одновременно вокруг собственной оси и долговязого Солнца, то Луна, стоило только Валушке легонько толкнуть ее, тут же, будто сраженная известием о каком-то непоправимом несчастье, грохнулась на пол, и напрасны были все новые благие попытки возобновить представление: они неизменно кончались тем, что Луну приходилось опять ставить на ноги; наконец Валушка, лихорадочно бегавший с места на место и то и дело вынужденный прерывать свой патетический монолог («…Тут… на этом этапе… мы получим… лишь общее… представление о движении…»), уяснил себе, что, наверное, будет лучше вместо совсем раскисшего грузчика подыскать более подходящего помощника. Однако в этот момент под радостный гул присутствующих Луна, словно от какого-то сильнодействующего лекарства у нее прошло головокружение, вдруг воспрянула и, при каждом полуобороте приседая на коренастых ногах, энергично – хотя и не в том направлении, что предписывали инструкции – закружилась, да так вошла в раж, что не только продемонстрировала ловкость в похожем больше всего на заурядный чардаш планетарном вращении, но даже в известной мере («…нублл… ещера… толкн… башк… трву!») восстановила способность к коммуникации. Когда все было готово, Валушка – отерев взмокший лоб и слегка отступив назад, дабы не заслонить ненароком великолепное зрелище и позволить присутствующим беспрепятственно насладиться небесной гармонией столь удачно организованного взаимодействия Солнца, Земли и Луны – приступил к делу; он снял фуражку, откинул с глаз волосы, резким жестом опять приковал к себе напряженное, как ему казалось, внимание публики и поднял пылающее внутренним жаром лицо туда, где ему виделось небо. «Может статься, что поначалу… мы с вами даже не осознаём, свидетелями каких чрезвычайных событий являемся… – совсем тихо заговорил он, и в ответ на Валушкин шепот в питейном зале, как бы в преддверии сдерживаемого до поры взрыва хохота, воцарилась мертвая тишина. – Ослепительное сияние, – широким жестом повел он рукой от извозчика, из последних сил сражавшегося со своими напастями, в сторону зачарованно кружившего вокруг него маляра, – заливает теплом и светом… обращенную к Солнцу… сторону Земли. – Мягким движением он затормозил Землю, строившую ехидные рожи зрителям, развернул ее лицом к Солнцу, а затем, зайдя со спины, навалился, чуть ли не обнял ее, высунул голову из-за плеча и, зажмурившись от „ослепительно яркого света“ – словно он был медиумом „своих товарищей“, неким коллективным оком, – посмотрел на пошатывающегося извозчика. – И вот мы стоим в этом… великолепном сиянии. И вдруг… обнаруживаем, что лунный диск… – он ухватил за рукав „Сергея“, упорно кружившего в ритме чардаша вокруг маляра, и задержал его между Землей и Солнцем, – лунный диск… делает в огненном шаре Солнца вмятинку… небольшое темное углубление… И оно… это углубление… начинает расти, увеличиваться… Вы видите? – снова выглянул он из-за спины маляра и слегка подтолкнул вконец от этого разъярившегося, но беспомощного грузчика. – И поэтому… видите?.. постепенно, по мере того как Луна все сильней наплывает на Солнце… от него остается лишь узкий… ослепительно яркий серп… А в следующий момент, – прерывающимся от волнения голосом прошептал Валушка, взад-вперед пробегая глазами по линии, вдоль которой выстроились извозчик, маляр и грузчик, – к примеру сказать, в час дня… мы делаемся свидетелями драматического поворота событий… Ибо в этот момент… внезапно… в считаные минуты… остывает воздух… вы чувствуете?.. заливается мраком небо… а затем наступает… полная темнота! В округе принимаются выть собаки! Забивается в нору заяц, и в панике срывается с места оленье стадо! И на этом ужасном, непостижимом закате… даже птицы („Птицы!“ – с неподдельным ужасом восклицает Валушка и вскидывает руки так, что широкие полы его почтальонской шинели взмывают, как крылья летучей мыши)… даже птицы в страхе попрятались в свои гнезда!.. Воцаряется мертвая тишина… все живое затихло… у нас тоже язык на какое-то время присыхает к гортани… Что будет?.. Сойдут с места горы?.. Обрушится нам на голову небо?.. Или земля разверзнется под ногами? Сие нам неведомо. Это и есть полное солнечное затмение». Последние фразы, хотя их, точно так же как и предшествующие, он уже много лет изрекал с тем же самым пророческим пылом, в том же самом порядке и не отступая от привычного тона ни в единой ноте (а потому в них в принципе не могло быть чего-то нового), словом, эти невероятной силы фразы, да и весь его вид после этой речи, когда, взмокший и изможденный, то и дело поправляя сползающий с плеча ремень почтальонской сумки и счастливо улыбаясь, он окидывал взглядом публику, – короче, что бы там ни было, а спектакль и на этот раз произвел на присутствующих довольно ошеломляющее воздействие, ибо около полуминуты в набитой людьми корчме тишина стояла такая, что муха пролетит – услышишь, и завсегдатаи заведения, уже вообще-то пришедшие в чувство, но теперь опять растерявшиеся и оттого снова тупо уставившиеся на Валушку, из-за этой своей растерянности не давали воли эмоциям, жаждущим разрешиться в каком-то веселом финале, – словно для них открылось нечто тревожное в том, что, в отличие от «их малахольного Яноша», который не в состоянии вернуться в сей «пустынный уголок Земли», потому что никогда и не покидал «океан небес», они, глядевшиеся сейчас сквозь грани опустошенных бокалов пучеглазыми рыбинами, оставались в этой пустыне от начала и до конца.