Размер шрифта
-
+

Меланхолия сопротивления - стр. 6

, что именно теперь корни отпустили землю, имел, по мнению госпожи Эстер, особенное значение. Обозрев внушающее ужас зрелище, она с понимающей улыбкой заметила: «Ну понятно. Все как по заказу!» – и с той же блуждающей в уголках рта улыбкой двинулась дальше, убежденная в том, что череда «знамений» еще далеко не иссякла. И она не ошиблась. Через несколько метров, на углу Прибрежной улицы, ее взгляд, выискивающий очередные странности, натолкнулся на небольшую группу молчаливо стоявших людей, чье присутствие здесь в этот час – ибо кто же осмелится высунуться из дома ночью в погруженном в темноту городе! – было совершенно необъяснимо. Что за люди, чего они ищут здесь на ночь глядя, она не могла себе объяснить, да особенно и не ломала голову, потому что и в этом – точно так же как в историях с водонапорной башней, с часами на колокольне и с тополем – тут же почуяла волнующее предвестие подъема после падения, возрождения после упадка; когда же, дойдя до конца проспекта, она оказалась меж голых акаций на площади Кошута, где обнаружила новые группы застывших в молчаливом ожидании людей, ее охватило жаром и будто громом ударило: да неужто же спустя долгие месяцы («Годы! Годы!..») неустанных надежд («В самом деле!..») наступает решающий момент, когда подготовка к действию уступит место собственно действию и «свершится пророчество». Насколько ей было видно с этого края рыночной площади, на покрытом ледяной коркой газоне, группами по двое, по трое, стояло человек пятьдесят-шестьдесят; на ногах у мужчин – сапоги или башмаки, на головах – треухи или засаленные крестьянские шляпы. Там и тут во тьме вспыхивали сигареты. Даже без света нетрудно было заметить, что публика это не местная, и само по себе зрелище пятидесяти или шестидесяти незнакомцев, стоявших в начале ночи на трескучем морозе, было очень странным. Еще более странной казалась их молчаливая неподвижность, и госпожа Эстер, замерев в том месте, где улица выходила на площадь, смотрела на них словно завороженная, как будто это были переодетые ангелы апокалипсиса. Чтобы кратчайшим путем добраться до своей квартиры, которая находилась в переулке Гонведов на противоположном конце рынка, ей нужно было пересечь площадь по диагонали, то есть пройти сквозь толпу, однако в невольном своем восторге, к которому примешивалась и толика – но действительно только толика! – страха, она предпочла, скользя тенью и затаив дыхание, обогнуть молчаливое сборище по периметру. Не сказать, чтобы она была ошеломлена увиденным, когда, добравшись до переулка, оглянулась еще раз на площадь и заметила там исполинских размеров автоприцеп цирка, о гастролях которого объявили еще несколько дней назад, правда, без указания на точное время прибытия, – нет, зрелище это не ошеломило ее, а скорее разочаровало, ведь она немедленно поняла: никакие это не «ряженые провозвестники новых времен», а скорее всего «мерзкие спекулянты», которые в своей ненасытной алчности готовы всю ночь проторчать на морозе, чтобы неплохо подзаработать, скупив все билеты утром, сразу после открытия кассы. Разочарование ее было тем более горьким, что внезапное отрезвление от бредовых фантазий развеяло и вкус неподдельной и гордой радости, которую лично она испытала, добившись, чтобы эта, по слухам, небезупречная цирковая труппа смогла вообще появиться в их городе: то была, как она полагала, ее первая внушительная победа на общественном поприще, когда примерно неделю назад она – при всемерной поддержке шефа полиции – сумела сломить противодействие трусоватых членов городской управы, которые утверждали, ссылаясь на всякие сплетни и кривотолки, доходившие из окрестных селений, что странная эта компания повсюду провоцировала панику, а в некоторых местах даже настоящие беспорядки, и ни под каким видом не желали пускать их в город. О да, то была ее первая значительная победа (многие говорили даже, что ее речь о «неотъемлемом праве граждан на удовлетворение естественного любопытства» впору было печатать в газетах), однако теперь она все-таки не могла вволю насладиться своим триумфом, ибо именно из-за цирка, точнее, из-за того, что госпожа Эстер обнаружила его с таким опозданием, она, сказать откровенно, попала впросак, приняв слонявшихся вокруг него подозрительных субъектов совсем за другую публику. И поскольку сознание этой неловкости ощущалось ею острее, чем притягательная загадочность циклопического фургона, она не направилась к нему, чтобы, уступая «естественному любопытству», осмотреть экзотический транспорт, во всех отношениях подтверждающий распространявшиеся о нем слухи, а с презрительной улыбкой повернулась спиной к «вонючему киту и сопровождавшим его негодяям» и, гулко стуча каблуками, зашагала по узкому тротуару к дому. Разумеется, и на этот раз, как и после столкновения с госпожой Пфлаум, в ее гневе огня было меньше, чем дыма, и ко времени, когда она дошагала до конца переулка Гонведов и захлопнула за собой дряхлую калитку, чувство разочарования уже иссякло, ведь стоило ей только подумать, что уже со следующего дня она наконец будет не жертвой судьбы, а ее полновластной хозяйкой, как дышать стало легче и она вновь почувствовала себя самой собой – женщиной, решительно отметающей всякого рода сомнительные фантазии, ибо «жаждет победы и никому ее не уступит». Переднюю половину дома занимала хозяйка – приторговывавшая вином старуха, а заднее помещение этой ветхой одноэтажной хибары снимала госпожа Эстер, и хотя этому помещению явно не помешал бы некоторый ремонт, она не роптала: ведь невзирая на то что низенький потолок не давал ей возможности, как хотелось бы, во весь рост распрямиться и, стало быть, затруднял передвижения по комнате, да и толком не закрывающиеся створки махонького окна оставляли желать лучшего, не говоря уж о штукатурке, кусками отваливающейся от пропитанных влагой стен, госпожа Эстер оставалась непреклонной сторонницей так называемой невзыскательности и на столь ничтожные пустяки просто не обращала внимания, так как, по глубочайшему ее убеждению, если в «жилом помещении» имеются шкаф, кровать, освещение, тазик и его не заливает дождем, то оно в полной мере отвечает разумным потребностям. В соответствии с этими представлениями, кроме огромной кровати с панцирной сеткой, одностворчатого платяного шкафа, таза на табуретке, кувшина, а также люстры с чьим-то фамильным гербом, в комнате не было никаких излишеств вроде ковриков, занавесок или зеркал – обстановку дополняли только строганый кухонный стол и стул, потерявший спинку, потребные для приема пищи и ведения множащихся деловых бумаг, складной нотный пюпитр для домашних упражнений, а также напольная вешалка, дабы гостю, ежели таковой здесь объявится, было куда повесить одежду. Правда, гостей она принимать перестала с тех пор, как познакомилась с полицмейстером, зато последний заявлялся сюда каждый вечер, ибо с того момента, когда ей вскружили голову его ремень с портупеей, до блеска начищенные сапоги и револьвер на поясе, она рассматривала его не только как близкого друга, мужчину, способного в трудный час поддержать одинокую женщину, но и как верного союзника, которому она без риска могла доверить самые тягостные свои заботы и даже душу излить в редкие моменты слабости. Вместе с тем отношения их, несмотря на согласие в главных вопросах, были не безоблачными, ибо «трагические семейные обстоятельства» – потеря жены, ушедшей в расцвете сил и оставившей на его попечение двух маленьких сыновей, – к сожалению, сделали полицмейстера, человека и так-то неуравновешенного и склонного к тихой депрессии, рабом алкоголя, и хотя он, конечно, не отрицал, когда его припирали к стенке вопросами, что истинным утешением в скорби ему служит только женское тепло госпожи Эстер, освободиться от этого рабства ему по сей день так и неудалось. Именно по сей день, ибо друг госпожи Эстер должен был, вообще-то, явиться гораздо раньше нее, и имелись все опасения, что обычная хандра опять мучит его в какой-нибудь из окраинных забегаловок; по этой причине, заслышав шаги снаружи, она направилась прямо к кухонному столу и уже потянулась за питьевой содой и уксусной кислотой, зная по опыту, что спасительным снадобьем и на этот раз послужит весьма, к сожаленью, распространенный в их городе антидот, именуемый в народе «гусиным фрёчем», – одним словом, шипучка, которая, по ее представлениям, расходившимся с общепринятыми, помогала не только с похмелья, но и – при принятии рвотной дозы – непосредственно в день попойки. Однако, к ее удивлению, на пороге стоял не полицмейстер, а Харрер, квартирохозяин Валушки, каменщик, которого из-за отдаленного сходства его рябой рожи с ястребом в городе называли просто Стервятником; точнее, как обнаружилось, он уже не стоял, а лежал, ибо именно в тот момент, когда он, отчаянно замахав руками, попытался ухватиться за ручку двери, у Харрера отказали ноги, уставшие бесконечно поддерживать его постоянно терявшее равновесие тело. «Вы чего развалились тут?» – гневно рявкнула на него женщина, но Харрер не шевельнулся. Он был маленьким и невзрачным – в той позе, в которой человечек этот лежал сейчас на пороге, скрючившись и подтянув под себя обмякшие ноги, он, наверное, поместился бы в корзине для овощей – и так сильно вонял дешевой виноградной палинкой, что спустя минуту жуткий запах, заполонив весь двор, проник через щели внутрь дома и даже поднял из постели старуху, которая, выглянув из-за занавески во двор, с неудовольствием проворчала: «Уж лучше бы, сволочи, пили вино». Но к этому времени Харрер, словно бы передумав, пришел в сознание и с такой ловкостью вскочил на ноги, что госпожа Эстер подумала, будто он дурачился. Но тут же ей стало ясно, что это вовсе не так, потому что опасно раскачивающийся каменщик, с бутылкой палинки в одной длани и с резво выхваченным из-за спины маленьким букетиком – в другой, вперил в нее взгляд, в коем не было даже намека на несерьезность, точно так же как не было даже искры сочувствия в душе госпожи Эстер, когда она, уяснив из сбивчивых речей Харрера, что он просто хотел бы, чтобы госпожа Эстер, как бывало, вновь заключила его в свои объятия (потому как: «Вы, душа моя, только вы способны утешить разбитое сердце!..»), ухватила его за ватные плечики, подняла в воздух и без шуток швырнула в сторону калитки. Тяжелое пальто, словно полупустой мешок, в котором болтается что-то непонятное, приземлилось в нескольких метрах от двери (как раз под окном старухи, которая, изумленно качая головой, все еще выглядывала из-за занавески), и Харрер, хотя и не был вполне уверен, что это новое падение как-то существенно отличается от предшествующих, все же, видимо, что-то почуял и задал стрекача; а госпожа Эстер вернулась в комнату, повернула ключ в замке и, чтобы вычеркнуть из памяти пережитое оскорбление, включила валявшийся рядом с кроватью карманный приемник. Зазвучавшие из приемника дурманящие мелодии – на сей раз из программы «Родные напевы», – как обычно, подействовали на нее благотворно, и мало-помалу ей удалось унять кипящее возмущение, в чем она крайне нуждалась, ибо, даром что ей было не в диковину и она могла бы привыкнуть, что отдельные – кстати, и сами неверные – бывшие фавориты иногда нарушали ее ночной покой, она все-таки всякий раз приходила в ярость, когда кто-то из них, как, например, тот же Харрер (с коим некогда – «В оные времена!» – она была не прочь поразвлечься), «игнорировал ее новое положение в обществе», не позволявшее ей больше легкомысленного флирта, ибо враг, который так и стоял перед ее глазами, «только о том и мечтал». Да, она нуждалась в душевном покое, чтобы завтрашний день, когда будет решаться судьба целого движения, встретить полностью отдохнувшей, а потому, когда во дворе послышались знакомые шаги полицмейстера, ее первым желанием было, чтобы он убирался лучше домой со всеми своими ремнями и портупеями, сапогами и пистолетами и прочими причиндалами; но едва она, открыв дверь, окинула взглядом мужчину – довольно невзрачного, на добрых две головы ниже нее и, к слову, опять сильно выпившего, – как вдруг ею овладело совсем другое желание, ибо тот достаточно твердо держался на ногах и не принялся тут же орать на нее, а стоял, будто «леопард, изготовившийся к прыжку», с тем боевитым видом, по которому она тотчас же поняла: тут потребуется не шипучка, а ее пылкая самоотдача, ибо ее товарищ, друг и единомышленник – превзойдя ее самые смелые ожидания на нынешний вечер – явился, словно оголодавший воин, снедаемый страстью, перед которой ей – она чувствовала – не устоять и на этот раз. Конечно, она не могла сказать, будто мужской напор полицмейстера не всегда был достаточно мощным или будто она, подруга, «должным образом не ценила этого человека, который, не снимая сапог, силился вознести даму сердца на часто недосягаемую вершину блаженства», но куда более ценными ей представлялись, конечно, те случаи, когда способность, скажем прямо, не выдающаяся, решительно обещала – как и на этот раз – значительно превзойти себя. Поэтому она не сказала ни слова, не потребовала объяснений и не прогнала его, а без дальних разговоров, под огнем все более пылких, все более многообещающих взглядов своего партнера, неторопливо вышагнула из юбки, небрежно сбросила на пол нижнее белье и, облачившись в тонкий полупрозрачный оранжевый бэби-долл, к которому полицмейстер питал особую слабость, забралась на кровать и, застенчиво улыбнувшись, как по команде встала на четвереньки. Тем временем ее «товарищ, друг и единомышленник» тоже сорвал с себя все доспехи, щелкнул выключателем и – в тяжелых сапогах, с привычным воплем «В атаку!» – бросился на нее. И, надо сказать, не разочаровал госпожу Эстер: за несколько минут полицмейстеру удалось избавить ее от сумбурных воспоминаний минувшего вечера, и когда после бурного совокупления оба, тяжело дыша, рухнули на кровать и она – с вульгарной прямотой выразив постепенно трезвеющему напарнику свою признательность – без ненужных подробностей описала ему свои встречи с госпожой Пфлаум и с этим «отребьем» на рыночной площади, по всему ее необъятному телу разлился сладкий покой, и в душе окрепла уверенность не только в завтрашнем успехе, но и в том, что теперь уж никто не сумеет остановить ее на пути к окончательному триумфу. Она подтерлась, выпила стакан воды и снова упала на скомканную постель, лишь вполуха прислушиваясь к бессвязному бормотанию полицмейстера, ибо сейчас для нее не было ничего более важного, чем этот «сладкий покой» и «уверенная безмятежность», чем те блаженные весточки, которые радостно доставляло ей тело из самых отдаленных своих закоулков. Разве ей интересно было слушать о каком-то «пузатом директоре цирка», который так долго задерживал ее друга, «согласовывая» с ним некое «мероприятие», и какое ей было дело до того, что этот, по признанию полицмейстера, «до мозга костей джентльмен», элегантный, хотя и немного воняющий рыбой директор всемирно известной труппы – с непочатой бутылкой «Курвуазье» в руках – как истинный приверженец общественного порядка даже бесхитростно предложил полиции взять на себя (письменно зафиксировав этот факт в соответствующем документе) обеспечение безопасности в ходе трехдневных гастролей? Ведь она лишь сейчас вполне ощутила, что когда «просит слова плоть», то все остальное не в счет, и нет ничего более восхитительного и возвышенного, чем когда твои ляжки, задница, промежность и груди не желают уже ничего, кроме сладких объятий Морфея. Она была так довольна, что призналась ему: сегодня он ей больше не понадобится, и поэтому – прибавив несколько добрых материнских советов насчет «сироток» – распрощалась с нехотя и далеко не с первой попытки выбравшимся из-под теплого одеяла приятелем, о котором она, провожая его до двери, думала если не с любовью (таких романтических глупостей она всегда избегала), то, во всяком случае, с чувством гордости; а когда ее милый растворился в морозном тумане, она тут же сменила завлекательный бэби-долл на теплую байковую ночную рубашку и нырнула обратно в постель, чтобы наконец «приклонить голову на подушку». Поправив локтем сбившуюся за спиной простыню и подтянув ногами сползшее одеяло, она в поисках удобной позы повернулась сперва на левый, затем на правый бок и, уткнув лицо в теплую мягкую руку, закрыла глаза. На сон она никогда не жаловалась, вот и сейчас спустя несколько минут задремала, и легкие подергивания ее ног, медленные движения глазных яблок под тонкими веками и все более ритмично вздымающееся и опадающее одеяло давали понять, что она уже вряд ли осознаёт, чтó вокруг нее происходит, и все более отдаляется от той жесткой силы, которая сейчас угасает, но завтра воспрянет вновь, и которая в часы бодрствования еще внушала ей, что она – единственная хозяйка и повелительница всех этих убогих и скудных вещей. Уже не было видно ни таза, ни стакана, приготовленного для шипучки, куда-то пропали и платяной шкаф, и вешалка, и заброшенное в угол заляпанное полотенце, для нее уже не существовало ни стен, ни пола, ни потолка, да она и сама была уже в лучшем случае вещью среди мириад других беззащитных вещей, телом, которое каждой ночью вновь и вновь возвращается к тем печальным вратам бытия, через которые можно пройти лишь однажды, но тогда уже безвозвратно. Она неосознанно почесала шею, на мгновение лицо ее исказила гримаса, неизвестно кому предназначенная; как ребенок, с трудом успокаивающийся после плача, она прерывисто повздыхала – но и это уже ничего не значило, будучи просто попыткой нащупать правильный ритм дыхания; мышцы ее обмякли, нижняя челюсть – словно у умирающего – постепенно отвисла, и к тому времени, как полицмейстер по обжигающему морозу добрался до дома и не раздеваясь упал на кровать рядом с двумя давно спящими мальчиками, она уже пребывала в липкой материи сновидения… В густой темноте ее комнаты, казалось, все неподвижно замерло: грязная вода в эмалированном умывальном тазу даже не колыхнется, на трех крюках металлической вешалки, будто тяжелые свиные ребра над мясным прилавком, бессильно повисли свитер, халат и ватник, и даже увесистая связка ключей, свисающая из замка, перестала раскачиваться, окончательно исчерпав энергию, сообщенную госпожой Эстер. И, словно они только того и ждали, словно именно эта полная неподвижность и полное спокойствие были для них сигналом, в мертвой тишине из-под кровати госпожи Эстер (или, может быть, прямо из тишины) выбрались три молодые крысы. Сперва осторожно выкарабкалась первая, за ней, немного спустя, еще две, и тут же вся троица, подняв маленькие головки, застыла, готовая к бегству; затем они бесшумно двинулись дальше и, поминутно останавливаясь от переполняющего их векового страха, обошли всю комнату. Как отважные лазутчики наступающей армии, которые перед штурмом изучают в расположении врага, что там и как, что опасно и что безопасно, исследовали они плинтусы, углы с осыпающейся штукатуркой, широкие щели между прогнившими половицами, словно бы измеряя точное расстояние между их убежищем под кроватью и дверью, между столом и шкафом, между чуть покосившимся табуретом и подоконником, – и вдруг, ни к чему так и не прикоснувшись, они стремглав бросились под задвинутую в угол кровать и одна за другой юркнули в лаз в стене, который вел на волю. Достаточно было минуты, чтобы стала понятна причина их внезапного отступления: еще до того, как нечто произошло, они уже безошибочно знали, что это произойдет, точнее, само событие было непредсказуемым – просто четко сработал инстинкт, побудивший их к молниеносному бегству. Дело в том, что госпожа Эстер, нарушив безупречную до этого тишину, пошевелилась гораздо позже, чем они обратились в бегство, и когда она поднялась ненадолго из морских глубин сна в те поверхностные слои, сквозь которые уже маячил свет бодрствования, и, потянувшись, словно бы собираясь встать, ногой сбросила с себя одеяло, три крысы сидели уже в безопасности под наружной стеной с тыльной стороны дома. Однако о пробуждении пока не могло быть и речи, и она – несколько раз тяжело вздохнув – вновь погрузилась в морские глубины, откуда только что поднялась. Тело ее – быть может, как раз потому, что теперь оно обнажилось – казалось даже более внушительным, чем было на самом деле, слишком большим для кровати и для всей этой комнаты: как огромный палеозавр в крошечном музее, настолько огромный, что непонятно, как он туда попал, ибо двери и окна для этого слишком малы. Лежала она на спине, раскинув ноги, бочкообразное брюхо – подобающее скорее старому мужику – поднималось и опадало, как какой-то ленивый насос; ночная рубашка, задравшаяся до талии, больше не грела, поэтому живот и толстые ляжки покрылись в остывшем помещении гусиной кожей. Но озноб ощущала пока только кожа, сама спящая женщина его долго не чувствовала; поскольку шум больше не повторился, как не было и каких-то других тревожных сигналов, то три крысы отважились снова проникнуть в комнату и теперь чуть смелее, но все же с предельной бдительностью, готовые броситься наутек, разведанными уже путями опять пробежали несколько раз по комнате. Они были столь проворны и настолько бесшумны в беге, что своими телами почти не переступали зыбкую грань реального бытия и, не отрываясь ни на мгновенье от собственной ускользающей пятнообразности, постоянно балансировали на этой опасной границе, чтобы никто не мог догадаться, что темные сгустки во мраке комнаты – не рябь в усталых глазах, не бегущие понизу тени бестелесных полночных птиц, а три загадочно осторожных зверька, отчаянно ищущих себе пропитание. Ибо именно затем они сюда и явились, и затем, едва спящая успокоилась, вернулись назад, пускай и не вскочили сразу на стол, на котором среди разбросанных крошек лежало полбуханки хлеба, а сперва убедились в том, что им не грозят неожиданности. Они начали с корки, но вскоре, с нарастающим наслаждением зарываясь в хлеб острыми носиками, уже перешли на мякиш, и хотя в их быстрых движениях не было никакой суеты, хлеб, толкаемый с трех сторон и изрядно уже объеденный, в конце концов все же свалился с края стола и закатился под табуретку. При звуке удара все они, разумеется, замерли и вскинули мордочки, прислушиваясь и изготовившись к бегству, но от кровати не донеслось ни шороха, слышалось только размеренное дыхание госпожи Эстер, поэтому – выждав с минуту – они шустро спрыгнули на пол и шмыгнули под табурет. И как выяснилось, этак было даже удобней, ибо мало того, что царивший внизу более плотный мрак лучше скрывал их, так они еще незаметней, с еще меньшим риском смогли драпануть под кровать, а оттуда – на волю, когда их непогрешимое сверхъестественное чутье подсказало им, что следует, теперь уже окончательно, распрощаться с изгрызенной до неузнаваемости горбушкой. Дело в том, что ночь была уже на исходе, за окном хрипло заголосил петух и залаяла чья-то дурная собака, и среди великого множества беспокойных спящих – чувствуя близость рассвета – начала смотреть свой последний сон и госпожа Эстер. Три крысы вместе со своими многочисленными сородичами уже копошились среди мерзлых кукурузных кочерыжек в обветшалом сарае соседнего дома, когда она – словно бы ужаснувшись при виде чего-то страшного – дико вскрикнула, содрогнулась, замотала головой на подушке и с перепуганными глазами села. Она тяжело дышала, взгляд ее метался по комнате, в которой только-только забрезжил свет, но потом, осознав, где она находится, и догадавшись, что всего произошедшего с ней больше не существует, женщина потерла горящие глаза, помассировала покрытые гусиной кожей члены и, натянув на себя соскользнувшее одеяло, с облегченным вздохом откинулась на кровати. Однако снова заснуть она не смогла, потому что, как только в сознании рассеялся ночной кошмар и она вспомнила о том деле, которое ожидало ее в этот день, по телу ее пробежало сладостное волнение, которое не позволило ей даже задремать. Она чувствовала себя отдохнувшей и энергичной и решила, что должна сию же минуту встать, а поскольку была человеком, убежденным, что за решением должно следовать действие, то без колебаний выбралась из-под одеяла, на мгновение неуверенно застыла на ледяном полу, но затем набросила на себя телогрейку, подхватила пустой кувшин и вышла во двор, чтобы принести воды для умывания. Полной грудью вдохнув в себя стылый воздух, она вскинула взор на купол из серых тоскливых туч и спросила себя, есть ли, может ли быть что-то более вдохновляющее, чем эти мужественные и нещадные зимние зори, когда трусливо хоронится все бессильное и делает шаг вперед все, «что достойно жизни». Если было на свете что-то милое ее сердцу, так именно это: помертвевшая от мороза земля, острый, как бритва, воздух и безапелляционная твердь наверху, которая, как стена, холодно отражает все склонные к заоблачному парению взгляды, дабы глаз чего доброго не заблудился в иллюзорной и без того панораме безмерного небосклона. Она подставлялась морозному ветру, жалившему ее на каждом шагу, когда разлетались в стороны полы ватника, и хотя холод тут же пробрал ее голые ноги в стоптанных деревянных шлепанцах, она и не думала ускорять шаг. Мысли ее уже были сосредоточены на воде, которая смоет с нее остатки постельного тепла, но тут – вопреки надеждам, что умывание будет кульминацией утренних процедур – ее ожидало разочарование: водоразборная колонка, хотя и была еще вчера обернута всяким тряпьем и газетами, на морозе не функционировала, поэтому ей пришлось вернуться к тазу, разогнать на оставшейся с вечера грязной воде мыльную пленку и вместо полноценного умывания слегка увлажнить лицо и свои худосочные груди; что касалось заросшей интимной части, то ей пришлось по-походному насухо подтереться – ведь, в конце концов, «не может же человек присаживаться, как обычно, над тазом, когда в нем такая вода». Разумеется, она была недовольна, что пришлось отказать себе в ледяном блаженстве, однако подобные мелочи («В такой день…») уже не могли испортить ей настроение; покончив с вытиранием, она представила себе огорошенное лицо Эстера, когда спустя несколько часов он склонится над открытым чемоданом, и принялась деловито хлопотать по дому, отмахнувшись от неприятной мысли, что, возможно, теперь целый день «будет благоухать». Все у нее горело в руках, и к тому времени, когда за окном совсем рассвело, она не только оделась, подмела пол и застелила постель, но, обнаружив следы ночного разбоя (на виновников коего она не особенно и сердилась, потому что, во-первых, подобные вещи были ей не в диковинку, а во-вторых, к этим маленьким хулиганам она испытывала симпатию), присыпала остатки их пиршества «добрым крысиным ядом» – чтоб они обожрались насмерть, «эти славные твари», если посмеют еще раз сунуться в ее комнату. И когда уже нечего больше было приводить в порядок, класть на место, поднимать, поправлять, она с торжествующим видом и снисходительной улыбочкой в уголках рта сняла с платяного шкафа обшарпанный чемодан, откинула крышку, опустилась рядом с ним на колени и, обведя глазами разложенные по полкам шкафа ровные стопки блузок и полотенец, нижнего белья и чулок, быстро, за пару минут, переместила все это в объемистое нутро чемодана. Защелкнуть поржавевшие замки, надеть пальто и с непривычно легким на этот раз чемоданом наконец отправиться, наконец, после долгих скрытных приготовлений, приступить к делу – вот о чем она так давно мечтала, и сама эта возбуждающая мечта некоторым образом объясняла то нереально преувеличенное значение, которое она придавала этой своей, явно перестраховочной, акции. Ибо, конечно же, все эти скрупулезные расчеты и неоправданная осмотрительность – как она и сама поняла позднее – были совершенно излишними, ведь всего-то и требовалось, чтобы в хорошо знакомом ему чемодане вместо выстиранных трусов, носков, маек и рубашек обнаружилось нечто совсем неожиданное, а именно «первое и последнее предупреждение осознавшей свои права жертвы», и если этот нынешний день чем-то и отличался от предыдущих, то только тем, что от войны – против Эстера и «за лучшее будущее», – которая велась из укрытия, она перешла теперь к открытому наступлению. Но пока что здесь, на обледенелом тротуаре переулка Гонведов, в момент, когда удушливая атмосфера пассивного выжидания сменилась головокружительным свежим ветром действия, никакая расчетливость и обдуманность не казались ей лишними, а потому, устремившись как на парах к рыночной площади, она, взвешивая слова, вновь и вновь оттачивала те фразы, которыми, когда доберется до места, должна будет прямо-таки обезоружить Валушку. Сомнений она не испытывала, неожиданного поворота событий не опасалась и была настолько уверена в себе, насколько это вообще возможно, и все же: каждым нервом своим, каждой клеточкой она была так погружена в предстоящую встречу, что, дойдя до площади Кошута и увидев, что кучка «мерзких спекулянтов» билетами с прошлой ночи превратилась в безумных размеров толпу, она вместо естественного недоумения почувствовала досаду, испугавшись, что без ближнего боя пробиться сквозь эту толпу не получится, между тем как «потеря времени – в такой ситуации! – совершенно недопустима». Но выбора не было, и пришлось пробиваться сквозь сборище молчаливых (и, поскольку они ей мешали, резко не симпатичных ей) типов, которые заполонили уже не только площадь, но отчасти и прилегающие улицы; так что пришлось ей, то используя чемодан в качестве тарана, то поднимая его над головой, проталкиваться среди них в сторону Мостовой улицы, уворачиваясь не только от злобно сверкающих взглядов, но и от тянущихся к ней хватких рук. В основном люди были не местные, вероятно, мужики из окрестных сел, съехавшиеся поглазеть на кита, подумала госпожа Эстер, но был некий неприятный налет нездешности и на лицах тех нескольких местных, которых – поскольку они проживали в предместьях города – она знала в лицо, встречая их в толчее еженедельных базаров. Циркачи, насколько она могла судить из толпы и с немалого расстояния, отделявшего ее от фургона, пока что не подали никакого знака, что скоро откроют свой небывалый аттракцион, и поскольку ледяное напряжение, искрившееся в обращенных к ней взглядах, она связывала именно с этим, раздраженное нетерпение публики ее не особенно волновало, больше того, на какую-нибудь минуту ее даже охватило гордое чувство удовлетворения, которое ей не дано было испытать вчера, что вся эта прорва народу, все до единого, хотя и не знают об этом, должны быть благодарны ей, без чьего решительного вмешательства не было бы «ни цирка, ни кита, никаких вообще представлений». Но все это длилось всего минуту, ибо как только госпожа Эстер миновала толпу и двинулась мимо старых домов Мостовой улицы к площади Вильмоша Апора, она строго напомнила себе, что должна сейчас сконцентрироваться совсем на другом предмете. Еще яростней стиснула она скрипучую чемоданную ручку, еще воинственней застучала подметками по камням тротуара, и вскоре ей удалось вернуться к досадным образом прерванному ходу мысли и так углубиться опять в лабиринт предназначенных для Валушки слов, что, встретив двух (следовавших, вероятно, к рынку) рядовых полицейских, которые уважительно поздоровались с ней, она даже не ответила на приветствие, а когда, спохватившись, рассеянно помахала им, те были уже далеко. Однако едва она добралась до места, где Мостовая улица выходила к площади Апора, ее размышления застопорились, ибо ход ее мысли благополучно пришел к своему завершению; она полагала, что все нужные слова и выражения уже находятся в полном ее распоряжении и, что бы ни случилось, ничто не застанет ее врасплох: десятки раз она прокрутила в воображении, с чего начнет она и что ответит на это другой, и поскольку другого она знала столь же хорошо, как и самое себя, то теперь, завершив окончательную отделку сногсшибательного, как ей представлялось, сооружения из самых что ни на есть эффектных фраз, она не только надеялась на благоприятный исход последующих событий, но была совершенно уверена в нем. Ей достаточно было представить себе это жалкое существо – впалую грудь, сутулую спину, гусиную шею и лицо с этими его «бархатными гляделками», – достаточно было увидеть перед собой, как он своей утиной походкой, с громадной почтальонской сумкой на боку, семенит вдоль домов, время от времени останавливается и, повесив голову, разглядывает под ногами то, что, кроме него, никому не видно, и у нее уже не было никаких сомнений: Валушка сделает все, чего от него ожидают. «А если не сделает, – холодно усмехнулась она, перекидывая чемодан в другую руку, – то придется врезать ему по протухшим яйцам. Доходяга. Ничтожество. Башку ему оторву». У принадлежащего Харреру дома под шатровой крышей она остановилась и, взглянув на осколки стекла, вцементированные по верху ограды, отворила калитку с таким видом, чтобы Харреру, который своим «ястребиным глазом» тут же заметил ее в окно, было предельно ясно: ей сейчас не до разговоров и «всякий, кто встанет у нее на пути, будет без предупреждения растоптан в труху». И для вящей убедительности даже потрясла чемоданом, но тот – очевидно, в ошибочном убеждении, что госпожа Эстер на сей раз направляется к его супруге – совершенно забыл о страхе: в тот самый момент, когда она собиралась свернуть направо, чтобы, обогнув дом, пройти на зады к старой постирочной, где квартировал Валушка, Харрер, выскочив из-за двери, встал у нее на пути и молча, в отчаянии поднял на нее испуганно-умоляющий взгляд. Однако не тут-то было: госпожа Эстер, мгновенно сообразив, что вчерашний вечерний гость, помимо ее молчания, ждет от нее еще и каких-то слов снисхождения, была неприступна; смерив Харрера презрительным взглядом, она молча, словно ветку, застившую ей дорогу, оттолкнула его чемоданом и двинулась дальше, как будто его тут и не было, как будто чувства стыда и вины, которые он – помнивший о былом! – теперь испытывал, ее совершенно не волновали. Да и что говорить, ее это и правда нисколько не волновало, равно как нисколько не волновали ее теперь ни госпожа Пфлаум, ни вывороченный с корнем тополь, ни цирк, ни толпа, ни проведенный с полицмейстером – вполне, кстати, сладостный – час, а посему когда Харрер, с настырной находчивостью обреченных обогнув дом с другой стороны, красный как рак от «стыда и вины», снова молча предстал перед ней на дорожке, ведущей к хибаре Валушки, она только коротко бросила: «Перебьешься!» – и тут же продолжила путь, ибо ее одурманенный деятельностью мозг занимали в эту минуту только две вещи: чемодан со склонившимся над ним Эстером, который поймет, что из этой ловушки ему точно не вырваться, и Валушка, который наверняка и теперь, как всегда, в одежде лежит в своей грязной и темной норе на кровати, в спертом, пропитанном никотином воздухе и мечтательно пялится вверх такими восторженными глазами, как будто видит над головой не просевший облупленный потолок, а сияющий небосвод. И действительно, когда после двух резких стуков она толкнула хлипкую дверь, то нашла в помещении именно то, что и ожидала: под просевшим облупленным потолком, в спертом, пропитанном никотином воздухе стояла неприбранная кровать – не было видно только «восторженных глаз»… ну и конечно: сияющего небосвода.
Страница 6