Литературоведческий журнал №38 / 2015 - стр. 42
Но есть в этом эссе еще один мотив, способный вывести к Сервантесу через целое странствие по путям ассоциаций. Начав размышлять о классике и порядке с помощью Элиота, Арнольда и Сент-Бева, Борхес как-то вдруг покидает пространство европейской мысли и начинает рассказывать о китайской «Книге перемен»: «Один из пяти канонических текстов, изданных Конфуцием, – это “Ицзин” (“Книга перемен”), состоящая из 64 гексаграмм, которые исчерпывают все возможные комбинации шести длинных и коротких линий. Например, одна из схем: вертикально расположенные две длинные линии, одна короткая и три длинные» (ХЛБ: II, 152), чтобы потом указать на то, как и почему к этой книге прибегали европейцы, и как заново – с помощью спичек – выстривал комбинации «Ицзин» его друг Шуль Солар (который, кстати, иллюстрировал обложку сборника «Земля моей надежды»). Таким образом, здесь вводится мотив дружбы, уже способный привести к «Дон Кихоту». Но еще прежде в этом пассаже оформляется мотив двусмысленности, связанный с упоминанием Борхесом некоей гексаграммы. Это явно предусмотренная двусмысленность (со всем ее богатством), возникающая, поскольку Борхес не говорит, в каком порядке надо читать упоминаемую гексаграмму (в прямом или обратном), но двойственность – дополнительность – смыслов подразумевается и изначальной сочетаемостью гексаграмм «Книги перемен». Так или иначе, но линии, к которым отсылает Борхес, в «Ицзине» могут соотноситься с гексаграммами Сяо-чу и Ли, непосредованно связанными с идеей творчества, как и с идеями порядка (традиции) и новизны. Эти гексаграммы явно визуально (по-китайски!) обыначивающе дополняют европейское понимание классики, как порядка, а весь «Ицзин» при этом свидетельствует и об инаковости китайского понимания «канона». С идеей канона соотносится иероглиф «Цзин» (в испанской транскрипции – King), традиционно обозначающий основу, основное плетение в ткани91…
«Сервантес плетет и расплетает чудесность своего персонажа [Cervantes teje y desteje la admirabilidad de su personaje]», – писал Борхес в «Романном поведении Сервантеса. Эта фраза, может быть возникшая случайно, позднее «канонически» вплелась во множество рассуждений Борхеса о Сервантесе, а сам (универсальный) мотив плетения – осуществления и развеществления текста-ткани – возникал и в безличности всеобщего, и в неповторимости авторских интонаций92, постоянно объединяя миры Сервантеса и Борхеса. Глубинные отношения Борхеса и автора «Дон Кихота» очень трудно описываются на уровне научного анализа. Вернее так: здесь всё вполне достоверно на уровне взаимодействия текстов, претекстов, текстов в текстах, аллюзий, реминисценций. Но тоже до определенной границы: тексты Борхеса не только соотносятся с определенным цитатным материалом, с определенными, возводимыми к Сервантесу, аллюзиями и реминисценциями. Как-то так оказывается, что вычленение сервантесовского интертекста у Борхеса – в сущности невозможно (как, впрочем, и парадоксальным образом вычленение интертекста Ф.М. Достоевского или, например, интертекста Э. По). Но можно предположить, что встречи Борхеса и Сервантеса в полной мере осуществляются в не поддающейся анализу протяженности дружеской ответности, единства этико-эстетических смыслов. Благодаря этой ответности тексты Борхеса оказываются пронизанными, проплетенными некими нитями сервантесовской мысли и сервантесовского духа. Можно, пожалуй, говорить и о том, что Сервантес осуществляет себя как особый «канон» борхесовского чтения-письма-чтения: как канон в том самом китайском смысле, как одна из основных нитей плетения ткани-текстов Борхеса.