Избранные труды по русской литературе и филологии - стр. 95
Основное различие между ними в том, что там, где у Пушкина логически и хронологически последовательная концепция «глубиной» в несколько веков, доводящая объяснение до современности, Вяземский констатирует отсутствие системы. «Тем хуже» для Пушкина потому, что русская государственность не создала механизма противодействия деспотизму; для Вяземского потому, что падение прав сопротивления представляет собой нравственное падение, необъяснимое какой-либо единой политикой самодержцев. Даже тираническая власть Петра I, по Вяземскому, не была подавлением такой силы, как подавление феодалов Ришелье279, хотя определение «железнолапый богатырь» относится к обоим. Это понимание, в частности, подтверждает, что различие в оценках Вяземским монарха и его приближенных имело свою логику: если ответственность за падение прав законного сопротивления нельзя возложить даже на Петра I, если в русской истории не было систематического подавления этих прав властью, то вина за деспотизм падает на вельмож.
Таким образом, запись Вяземского – конспект иного подхода – в плане общественной морали – к той же проблеме, которая в обнаженно социологическом плане поставлена в заметках Пушкина.
Этот морализм и – на фоне Пушкина – аисторизм взаимосвязаны. Индифферентность как к идеям романтической историографии, так и к систематической этике, универсальной (философской, религиозной280) или индивидуальной, обусловливала диффузию моральных и государственно-политических категорий. Так, в «Отрывке из биографии Каннинга» (1827) читаем: «Есть совесть политики, сей науки государственной нравственности, как есть совесть нравственности частной»281. Характерной амплификации подверглась у Вяземского упомянутая дефиниция Монтескье. Если А. Тургенев в дневнике 1826 г. писал: «Минье раздробил определение деспотизма, сделанное Монтескье, как Пристлей – луч солнца»