Размер шрифта
-
+

Игроки и игралища (сборник) - стр. 42

И порхает звезда на коне
В хороводе других амазонок;
Улыбается с лошади мне
Аристократический ребенок.

«Несколько лет тому назад, в Петербурге, я много раз задавал молодым поэтам такой вопрос: “И порхает звезда на коне, в хороводе других амазонок… Чьи это стихи?”

И каждый раз с размаху мне отвечали: – Блок».

Ходасевич понимал искусство Достоевского, использовавшего этот прием для характеристики разорванного сознания героя, не способного выговорить себя. Он не представлял себе его использования в серьезной лирике, и поэтому был так озадачен (но и так заинтересован – как прежде Нельдихеном) единственным известным ему обэриутом, Заболоцким.

Этот мгновенный переход от прямой и высокой лирической речи к остраненной, как бы закавыченной «пошлости» и «нелепости» тонко описан Лидией Гинзбург применительно к «Похвале науке» Олейникова. Вот не менее выразительный пример – «Обращение учителей к своему ученику графу Дэкону» Хармса:

Твой сон, беспутный и бессвязный,
Порою чистый, порою грязный,
Мы подчиним законам века,
Мы создадим большого человека.
И в тайну материалистической полемики
Тебя введём с открытыми глазами,
Туда, где только академики
Сидят, сверкая орденами.
Мы приведём тебя туда,
Скажи скорей нам только: да.
Ты среди первых будешь первым.
Ликует мир. Не в силах нервам
Такой музыки слышать стон,
И рёв толпы, и звон литавров,
Со всех сторон венки из лавров,
И шапки вверх со всех сторон.
Крылами воздух рассекая,
Аэроплан парит над миром.
Цветок, из крыльев упадая,
Летит, влекомый прочь эфиром.
Цветок тебе предназначался.
Он долго в воздухе качался,
И, описав дуги кривую,
Цветок упал на мостовую.
Что будет с ним? Никто не знает.
Быть может, женская рука
Цветок, поднявши, приласкает.
Быть может, страшная нога
Его стопой к земле придавит.
А может, мир его оставит…

Этот фрагмент замечателен тем, что на протяжении тридцати строк мы слышим самые разные голоса: пародируемого советского писателя или критика; естественного мыслителя, от чистого сердца пытающегося освоить официозный язык и вкладывающего в его обороты собственный смысл; анонимного духа из пушкинской поры, с «небольшой погрешностью» говорящего гортанью бывшего левого классика Хармса; наконец, голос самого Хармса-Ювачева, каким мы слышим его, скажем, в дневниках.

И это же многоголосье мы опять слышим в 1960–1980-е годы – прежде всего у Елены Шварц и Сергея Стратановского, когда переход говорящего «я» в различные остраненные «не я» и обратно, в том числе в голос «дурачка», «простодушного», «юродивого», «бедного человека», маркируется сменой языковых регистров и интонации. Поэт почти ежеминутно надевает и снимает машкеру (это наглядно видно, например, в таких ранних стихотворениях Стратановского, как «Геростраты» или «Социологическое послание в стихах о феномене алкоголизма»). Но – что еще гораздо важнее и необычней – он может управлять расстоянием между собой и своим героем, то удаляясь от него, то приближаясь.

Страница 42