Бенефис - стр. 33
Потом она видела Таиску только один раз, когда забирала из поликлиники больного…
– Таисия Гавриловна, что делать с этим больным, который отказывается от консультации? – спросил кто-то рядом.
Мячикова обернулась. Рядом стояла медицинская сестра, которая обращалась к врачу. Врачом была Таиска.
– А вот и «скорая», глядя на Мячикову, – сказала Таиска. – Привет. Да вот, доставить надо, – кивнула она в сторону сидящего на табурете больного. – Ты как? – спросила она теперь Мячикову, глядя в сторону входной двери.
– Нормально, – сказала Мячикова, уже читая направление.
Когда она подняла глаза, Таиски уже рядом не было. Но запах духов остался. И став памятью, время от времени щекотал в носу. Когда еще лет через пять Таиска позвонила Мячиковой домой, Лизавета Петровна сначала не поверила, а потом поняла, что Таиске просто чего-то надо. В глазах сразу же появилось леопардовое пальто, ярко накрашенные губы, остро запахло пенициллиновыми духами. Таиска просила какие-то доллары, чтобы «открыть дело».
– Я отдам, – сказала Таиска в конце. – Не я, так мой муж Пухольцев отдаст. Ты должна его знать – он работает в «хирургии» больницы «скорой помощи».
Лизавета Петровна вздрогнула. Но информацию прослушала до конца. И почему-то сразу возненавидела Пуха. Это возникло, как острый приступ подагры. А известный парафраз «скажи мне, с кем ты спишь, и я скажу, кто ты» показался ей еще более справедливым, чем раньше. В какой-то момент она даже подумала, что Пух перестал для нее существовать навсегда. Оказалось – нет. Она по-прежнему общалась с ним, вникала во все его дела, выслушивала, как его жена в очередной раз разорилась не в «комке» так в аптеке, старалась как-то помочь. И всякий раз, когда они сидели в старом «Фольксвагене», купленном Пухом за бесценок, который он все время чинил, и он говорил «напрасно она это», она, Лизавета Петровна Мячикова, его понимала. Она не говорила, что давно и хорошо знает Таиску, как не говорила и о том, что вот уже несколько месяцев с ней нет Алексея. Она старалась – она очень старалась, – чтобы об этом знали как можно меньше людей. Сначала она долго не могла понять, потом долго не могла поверить, потом долго не могла решить, как все объяснить детям. Вовке было шестнадцать. Леночке десять. Они все понимали, но ничего не спрашивали. «Мы – как ты», – говорил Вовка, и она верила своему взрослому сыну. Лизавета Петровна была благодарна ему не только за то, что он как-то все объяснил Леночке. Малышка тоже ни о чем не спрашивала. А для Лизаветы Петровны потянулись серые, однообразные, дни. И хотя по-прежнему был Пух со своей дружбой, со своей доверительностью, со своей откровенностью, от которой оставалось совсем немного до чего-то другого, она виделась с ним редко. И жила, словно в пустоте, в которой, кроме нее, было еще только ее горе. Она никому не жаловалась, ничего не предпринимала, ни у кого ничего не просила. Оба ее мужчины, которых она так или по-другому любила, как бы перестали для нее существовать. Больше просить помощи было не у кого. И горе, которое любит, чтобы о нем знали все, становилось все меньше. Оно стало занимать все меньшую и меньшую часть того пространства, в котором находилась она, и которое постепенно наполнялось словами, звуками, лицами людей. Людей, которые всегда были с ней. Они были разные – больные на самом деле и не очень, равнодушные, замотанные жизнью, доброжелательные и злые, образованные и откровенные простаки – и все они рассказывали ей о себе. А поскольку в мире все относительно, то к концу дежурства ей начинало казаться, что ничего такого особенного в ее жизни как бы и не произошло. Все живы. И даже любовь, кажется, еще не умерла совсем. Только сейчас она как бы выпустила ее из себя на свободу, чтобы она перестала докучать ей. Она думала спокойно и как бы со стороны – то об Алексее, то о Пухе, которого почти не видела, и так же как бы со стороны думала о любви. Но чем больше она думала о ней, тем больше они – и та и другая ее любовь – казались ей чем-то одним, слившимся вместе. Потому что и та и другая были плоть от плоти ее самой. И она, любовь, нет-нет, да и заявляла свои права на нее. То кто-то будто окликнет ее в квартире – и так и казалось, что, сидя на своем излюбленном месте, в кухне, у окна, ее зовет Алексей. То настойчиво просил позвонить ему Пух, чтобы рассказать об очередной выходке Таиски. Иногда они сидели в «Фольксвагене» и в очередной раз говорили обо всем. И хотя отношения с Пухом стали чуть-чуть другими, к ним, с ее стороны, добавилось сопереживание, она понимала, что ее любовь, в которой она сама не решалась себе признаться, уже коснулась этого человека. И никакие ее доводы об отсутствии времени или о дискретной природе любви не могли убедить его не просить о встрече, не могли убедить его не звонить ей. Потому что он тоже чувствовал эту любовь. И звонил, и говорил, что надеется, что наступила «новая фаза». «Что вверху, то и внизу, – говорили древние. – Познай самого себя, и ты познаешь Вселенную».