Бенефис - стр. 35
К вечеру того же дня, на каком-то вызове, ее нашел Пухольцев.
– Поздравляю тебя с праздником, – сказал Пух. – И еще – почему ты так упорно не хочешь мне звонить? Только не говори, что ты и в самом деле этого не хочешь.
– Я не могу. – сказала она.
– Почему, Лиза? Теперь, когда ты свободна. Извини, я все знаю, – проговорил он.
– Вот потому и не могу, – коротко сказала она.
И это было правдой. Она была благодарна ему за то, что позвонил, что помнит. Но именно теперь, когда он все знал, она не хотела его видеть. И не потому, что и правда не хотела, а потому что не могла. И эта логика не была такой уж «женской», как принято думать. Анатомию этого чувства ей еще предстояло понять. Выйдя из квартиры, где она только что была на вызове, Лизавета Петровна будто услышала:
– Лиза, Лиза привет! Привет, Лиза! Как ты? – слышалось ей.
Она оглянулась. Никого. И только резко и нервно отозвался колокольчик. И снова – тишина.
– Как ты, Лиза? – послышалось опять.
Она опять оглянулась. И опять не было никого.
– Жив курилка! – на всякий случай кому-то громко сказала она.
И эта фраза отозвалась в глубоком каменном колодце десятиэтажного дома.
– Жив, жив! – поднималось все выше и выше, и ей казалось, что звук уже должен быть где-то высоко-высоко, за пределами этого холодного мрачного пространства – и лететь, лететь ввысь. Так, наверное, оно и было. А здесь, в холодном подъезде, среди темноты и бетона, и потому – несправедливости, все еще звучало: «Жив! Жи-ив! Кто? Курилка-а-а! Жи-и-в!» – и спрашивала и отвечала сама себе Лизавета Петровна, и первые слезы и смеха и удивления за все последнее время подступили и пролились, освободив место радости.
Проснувшись в своей маленькой комнате, куда Алексей плотно прикрыл дверь, Лизавета Петровна почувствовала, что стало тепло. Ушла усталость, ушел ничем не снимающийся озноб после бессонной ночи. Ушло все, что накопилось в ней за сутки. Поднявшись и сев в кровати, вспомнила – надо позвонить в реанимацию, узнать про больную. Это надо не забыть сделать сразу. Затем необходимо пересмотреть все вещи Алексея. Что-то постирать, что-то выбросить. А доктору Силину позвонить сегодня она, наверняка, не успеет. За окном был залитый солнцем двор, и высокое солнце говорило о том, что звонить в пульмонологию, и в самом деле, поздно. Еще час-два и день пойдет на убыль. Придется звонить завтра с утра. Открыв дверь в смежную комнату и не найдя там Алексея, она вошла в кухню. Он сидел по другую сторону похожего на тумбочку стола у окна. И читал газету. В двух с половиной шагах от стола закипал чайник. Алексей был в очках, как несколько дней назад, когда она увидела его в очках впервые. Это было непривычно, но общего впечатления не портило. Пожалуй, наоборот. Седые виски, две вертикальные, по обеим сторонам рта, глубокие морщины, прямой нос, с которого как бы начиналась вся его высокая, прямая фигура, предполагали характер сильный и жесткий, что сказывалось не только в поступках, но и в самом восприятии мира. И эта будто видимая и невидимая прямолинейность, казалось, существовала не только параллельно, но выходила одна из другой. И Лизавета Петровна всегда это чувствовала и знала. Прямой в суждениях и оценках, всегда говорящий то, что думает и как понимает, он и в тот памятный день, когда уходил из дома, просто пришел и сказал, что уходит. И она поняла все сразу. Когда-то давно ей казалось, что это хорошо, что все вот так вот – ясно и прямо. Потом стало скучно. И хотя, наверное, это и в самом деле было неплохо, Лизавета Петровна все чаще думала, что ей не хватает какой-то недосказанности, неожиданности, игры. Сказав однажды все необходимое и получив согласие выйти за него замуж, он, словно раз и навсегда, покончил с чем-то сиюминутным, обременительным, никогда больше к этому не возвращаясь. И судя по всему, мысль о том, что кто-нибудь когда-нибудь может в чем-нибудь усомниться – не приходила ему в голову никогда. «Интересно, как он убеждал ту, другую, выйти за него замуж?», – иногда думала Лизавета Петровна и почему-то ничего не могла себе представить. И хотя понятно, что путей к этому великое множество, как ни старалась Мячикова, ничего предположить не могла. Она и теперь ничего не знала о его жизни без нее. И ничего не знала о том, что же заставило его после семилетнего отсутствия, позвонить ей. И хотя он не раз говорил, что благодарен, полной исповеди еще не было и, судя по всему, это еще предстояло. Да Лизавета Петровна и не спрашивала. Все уже улеглось.