Бегство в Египет. Петербургские повести - стр. 48
Мы стояли и не знали, что делать – уходить или подождать ещё. Наконец бульканье прекратилось. Снова показалась рука: на этот раз она возникла над бочкой, ухватила пальцами огурец, повертела его и спряталась. Теперь за бочкой уже не булькало, а хрустело.
– Пошли отсюда, – сказал Щелчков и потянул меня вдоль ряда на выход.
Но не сделали мы и пяти шагов, как услышали сзади смех.
– Кочубеев его фамилия, – пробивались сквозь смех слова. – Первый ряд, четвёртое место. Бегония, эй, ты слышал? Тумаков, Вякин, вы слышали?
Мы остановились и обернулись.
Над бочкой, как пожарная каланча, возвышался очень тощий субъект, похожий на скелет человека. Человека, который смеётся. Руками он держался за бочку, а зубами – за слюнявую папиросу, пыхтящую ядовитым дымом.
– Всю жизнь здесь огурцами торгую, а такого чудного дела… – шепелявил он, тряся папиросой и частями своего тщедушного организма. – Бегония, генацвали, вах! Ты про бумеранг знаешь?
Толстый дядька за прилавком с мясопродуктами кончил колдовать зубочисткой и нехотя повернулся к тощему.
– Ась? – спросил он коротко, по-восточному.
– Видишь пацана с валенками? – Тощетелый показал на Щелчкова. – Это тот самый валенок, который с того мужика свалился, которого ты за шкирку тряс, который ты за крышу забросил.
– Не-э-эт, этот не тот, тот один был, а этот два, – ответил тощему толстый.
– А ты спроси у этого пацана, тот он или не тот. – Тощий обошёл бочку и, пожёвывая свою папиросу, вприплясочку направился к нам. По пути он выудил огурец из бочки и заложил его себе за правое ухо.
Щелчков вынул валенки из-под мышки и убрал за спину. На всякий случай, чтобы не отобрали.
– Первый, говоришь, ряд? – Верзила подошёл к нам. – Фамилия, говоришь, Кочубеев? – Тощий переломился в поясе, и голова его вместе с кепкой оказалась за спиной у Щелчкова. Щелчков съёжился; с огурца, который прятался у верзилы за ухом, капало ему на затылок. – Бегония, это тот! – закричал он вдруг словно резаный. – Я же говорю: бумеранг. Ты его туда, он – обратно. И ещё с собой приятеля прихватил.
Вокруг нас уже толпились зеваки.
Длинный выдернул из человеческой гущи какого-то тугоухого дедушку и орал ему, размахивая руками:
– Витька-то наш, слышь, приболел – может, съел чего-нибудь несъедобное, может, кильку, может, ватрушку, может, голову себе отлежал, когда ночевал на ящиках. Ну а этот, ну которого валенок, заявился, понимаешь, как хорь, и раскладывается на Витькином месте…
– Ёршики, они для навару, – кивал ему тугоухий дедушка, и в голове у него что-то скрипело.
– Я ему говорю: погодь. – Тощетелый поменял слушателя и рассказывал уже какому-то инвалиду на самодельном металлическом костыле. – Это что же, говорю, получается: для того Витёк травился гнилой ватрушкой, чтобы всякий залётный хорь покушался на его законное место? И бумажку, говорю, мне не тычь, человек, он, говорю, не бумажка, даже если у него бюллетень. Крикнул я тут Вякина с Тумаковым, крикнул я тут Бегонию…