22:04 - стр. 25
Несмотря на яркость больничного освещения, выйти на улицу было все равно что попасть из ночи в день, или покинуть затемненный театр после дневного спектакля, или всплыть на поверхность в подводной лодке: граница между больницей и всем, что снаружи, была границей между мирами, между средами. Замечали ли вы, как люди медлят в отсеках вращающихся дверей, будто ныряльщики, которые проходят декомпрессию, чтобы предотвратить образование пузырьков азота в крови? Обращали ли вы внимание, какой у многих озадаченный вид (я нашел скамейку на другой стороне Пятой авеню, сел и стал смотреть), когда они, выйдя из больницы, ступают на тротуар? Словно им внезапно кажется, что они забыли что-то важное, но не вспоминается, что именно: ключи, телефон, подробности утраты? Ужасно видеть, как они вспоминают секунду спустя; наблюдая за дверьми больницы с безопасного расстояния, я думал о тех неделях, что прожил у Алекс, ночуя на тюфяке, после того как ее подругу насмерть сбила машина в Челси. В иные утра Алекс, имеющая привычку вылезать из постели не вполне проснувшись, вспоминала, что Кэндис нет в живых, на полпути в кухню, куда шла поставить чайник (не могу объяснить, откуда я знал, что она вспоминала не сразу, и как определял момент, когда это возвращалось в ее сознание). Если хочешь выделить из потока посетителей, покидающих больницу Маунт-Синай, тех, кто в отчаянии или кому вскоре это предстоит, не надо, решил я, искать откровенных признаков угнетенности или тревоги; ищи людей, чьи лица напоминают лица авиапассажиров, выходящих после долгого перелета. Озадаченная пустота в их глазах – знак того, что тело начинает привыкать к новому часовому поясу и к земной толкотне.
Толкотня… Я сидел спиной к парку, дожидаясь, чтобы город снова вобрал меня в себя; я задержал дыхание, пока не рассеялись выхлопы от проезжавшего автобуса. Гудки дающего задний ход фургона службы быстрой доставки перешли в гудочки сердечного монитора Бернарда. Я начал повторять слово «толкотня» вслух, присоединившись к тысячам ньюйоркцев, говоривших в ту минуту с самими собой; я повторял его до тех пор, пока в голове не нарисовались ступка и пестик, толкущие полет в порошок. И это навело меня на мысль о растворимом кофе.
На следующей неделе, когда ко мне принять душ пришел протестующий, на полу у меня все еще громоздились стопки книг. Он был на несколько лет моложе меня и выше ростом, настолько выше – в нем было шесть футов три дюйма минимум, – что дом как-то сразу уменьшился; когда он следом за мной поднимался ко мне на третий этаж, ему пришлось пару раз пригнуться, чтобы не задеть головой потолок лестничной площадки. Он что, марфаноид? Он поставил свой объемистый альпинистский рюкзак у моей двери и сел на ступеньку, чтобы разуться перед входом в квартиру, хотя я сказал, что в этом нет нужды, и, пока он там сидел, я ощущал сложную смесь запахов: пот, табак, псина, грязные носки. Я спросил, как долго он ночевал в парке, и он сказал: тут – неделю, но в одном лагере за другим по всей стране уже месяца полтора. От дома его родителей в Акроне, где он жил в подвале, он уехал в автоприцепе протестующих, с которыми списался через сайт объявлений, и через этот же сайт протестующие находят горожан, готовых пустить их к себе помыться. С его лица не сходила обезоруживающая улыбка. Он спросил меня, часто ли я бываю в Зуккоти-парке