Зубр - стр. 64
Ермаков договорился, чтоб его в госпиталь без очереди направили. Потом говорили про Алимова всякое – то ли он умер от дистрофии, то ли пропал. Может, действительно к немцам подался.
Сообщил это Саша возмущенно, и мы заспорили. По-моему, голод довести может до чего угодно. Голод никаких запретов не оставляет, на прошлой неделе мы гнилую конину ели, пока варили, чуть не стошнило, а потом еще соли добавили и ели. Ермаков помолчал, потом достал завернутый в бумагу кусок сахара и дал мне.
Мы вышли из траншеи на изрытую снарядами дорогу.
– Ты помнишь Таисию? – спросил Ермаков. – Я не могу забыть ее. Знаешь, она мне сказала, что у нее никогда не было такого мужика, как я. Что ты думаешь? – И, не дожидаясь ответа, сказал: – Мне почему-то кажется, она от меня понесла… Хочу попроситься в партизанский отряд направить меня. В Новгородчину. Я узнавал. Боюсь одного, оттуда угоняли в Германию…
– Неужели так она запала? – сказал я.
– Ночь была большая. – Ермаков помолчал. – Не знаю, что делать. Не думал, что так получится.
Сколько мне тогда было – за двадцать. А ему тридцать, большая разница.
От выпитого его развезло, я, хоть закуси настоящей не было, держался и Ермакова держал под руку, чтобы в темноте не грохнулся.
– Упустил, боже ты мой, раз в жизни повезло, и упустил, дурак я, – повторял он.
Горе его не пьяное, настоящее, такое, что стало жаль его. Помочь нечем, и от этого еще жальче.
– А ведь мог, точно мог! – вдруг воскликнул он.
Мог он взять ее с собой, в город, вместе с нами. Чепуха, конечно, мы сами не знали, куда идем, но сейчас он травил себя этой придуманной виной.
Пройдет, пройдет и это, такая у меня была тогда присказка: «Все пройдет зимой холодной!» Она годилась для всех случаев, для любых огорчений нашей голодухи, кое-как прикрытой шинелью б/у. Вдруг что-то прояснилось мне такое, что не проходит, как у Ермакова – сломанность жизни. Бывает ли такое, я не знал, не верил, но тут возник Ермаков, потухший, старый, облезлый, каким он будет. Так со мной было однажды – мать сидела у печки, отсвет огня пробежал по ее лицу, я увидел ее седой старухой. Это было страшно.
Назад я шел с куском сахара за щекой, приговаривая: «Все пройдет, пройдет и это». Жизнь фронтовая, она не для грусти, уныния и прочих нюансов.
Инженерной службы в батальоне не было, ее обязанности исполнял я. Так получилось. Поскольку имел диплом. Придумал, как вытащить из болота самоходку. Было у нас два танка «БТ», помог превратить их в огневые точки. Закопали в землю, только башня осталась с пулеметом. Башня вертелась во все стороны, стреляй, куда хочешь. Для крупнокалиберного пулемета я приспособил вентиляцию. Получилось неплохо. Это окончательно рассорило меня с начальником артиллерии. Карпенко, старший лейтенант, кадровик, матерщинник, почему-то с самого начала невзлюбил меня, а я его. Бывает. И чем дальше, тем хуже. Он мне на «ты», и я ему тем же. Он с жалобой к комбату. Меня вызывает комбат: не положено старшему тыкать. А младшему, говорю, положено? В уставе вообще об этом ни слова. Комбат наш был тоже кадровый, устав знал, привержен. Действительно, не сказано.