Зодчий. Жизнь Николая Гумилева - стр. 111
– странное для своей эпохи, какое-то “постмодернистское” сочинение, стилизация ренессансной подделки античного текста. В этом человеке жил мистификатор того типа, который расцвел именно в XX столетии. Он сочинял изобилующие мельчайшими бытовыми подробностями стихи о своем путешествии в Италию – путешествии, которого не было, которое он лишь надеялся когда-нибудь совершить, если здоровье позволит.
Николай Гумилев. Портрет работы О. Л. Делла-Вос-Кардовской, 1908 год
Единственную книгу стихов Комаровского, “Первая пристань” (1913), Гумилев отрецензировал в “Аполлоне” сдержанно хвалебно. Ахматовой он говорил в те годы, что это он “научил Васю писать – до этого его стихи были какие-то четвероногие”, а у самого Комаровского допытывался: “К чьей же школе вы все-таки принадлежите – к моей или Бунина?” Но спустя несколько лет после выхода “Первой пристани” и смерти ее автора градус отношения Гумилева к полузабытому уже на тот момент царскоселу резко изменился. Гумилев читал его стихи своим студистам, а в 1921 году, за несколько месяцев до гибели, в разговоре с Адамовичем утверждал, что “единственный подлинно великий поэт среди символистов – Комаровский. Теперь, наконец, он это понял и хочет написать о Комаровском большую статью”. В том же разговоре Гумилев – впервые в жизни! – отрекся от любви к Анненскому: “он поэт “раздутый” и незначительный, а главное – неврастеник”. Но ведь в свое время именно Гумилевым в огромной степени была создана репутация Анненского!
Василий Комаровский. Портрет работы О. Л. Делла-Вос-Кардовской, 1909 год
Надо очень осторожно относиться к любым воспроизведениям устных суждений Гумилева. В частных разговорах он склонен был к преувеличениям и эпатажу. Вероятно, та ревизия царскосельской поэзии начала века, которую он наметил, в статье выглядела бы осторожней (ведь на занятиях своих студий в те же годы он всегда поминал Анненского с пиететом и любовью). Но, как всякий поэт и как всякий человек, он не был способен на абсолютное беспристрастие. Неприятие “неврастении” могло заставить его на время усомниться в величии Анненского; оно же могло побудить его сверх меры прославить сильный, но лишь в малой степени реализованный дар Комаровского. Пожалуй, здесь дело не только в эстетике. В творческом и человеческом складе своего давнего царскосельского знакомца Гумилев мог увидеть родственные себе черты. Поставленный жизнью в неблагоприятные условия, ставший в ранней молодости инвалидом, Комаровский не позволил себе никаких жалоб, никакой сентиментальности – на краю безумия и гибели он небрежно “фланировал” по царскосельским паркам, читал Гюисманса, вел светские беседы – а тем временем тайно корпел над искусствоведческими трудами и чеканил безупречные ледяные ямбы, в которые отливался подлинный, совсем не эстетизированный ужас: