Журнал «Юность» №07/2022 - стр. 21
Он перевел дыхание. Барон на этот раз тоже молчал: или устал, или не понял даже отдельных слов, на которые мог бы ответить. Пора было заканчивать.
– Из-за моего красноречия мне в итоге пришлось покинуть остров. Рассказывая о том, как мы обращаемся со скотиной, я упомянул и о холощении молодых животных. Ослы сперва взбеленились, но потом признали, что это отличный способ извести надоевших им образин. К несчастью, внешне я тогда уже мало чем отличался от них, ведь мой колпак и прочая одежда совсем обветшали. Чтобы избежать печальной участи, – Шут вздохнул, – я решил вернуться на родину.
В зале стало тихо. Звуки возни за стенами – казалось, примолкшие – вновь просочились во все щели, лезли в уши. Нелепость – без ритма, без цели: только глупец к этому времени мог не понять, что сборы ни к чему не приведут.
Наконец Барон спросил:
– И ты впрямь это видел?
– Видел, или слышал, или выдумал – велика ли разница, ваша милость?
– Ску-ука… – Барон зевнул, и Шут, глядя на его влажно-розовый язык, уже знал, что будет сказано дальше: – А теперь сыграй.
Следующие мгновения он ненавидел – и ни на что бы не променял. Каждый раз проживал их, как иные проживают часы, снова и снова вспоминая одно и то же. Впрочем, выбирать было не ему.
Шут закрыл глаза и достал из-за пазухи флейту.
…Когда он понял, что здесь, среди несокрушимо-немых стен, среди незрячих и глухих мужчин, женщин, детей, хватающих руками лучи и песни, среди тучных и тощих, она является по первому слову, то согласился остаться в замке и зваться Шутом. Жить тут было зябко и скучно: непротопленные комнаты, пыльные гобелены, гуляющий по залам, точно сквозняк, ропот, липкая лесть. Пусто́ты. Что ни тронь – отзовется гулко, голодно, будто полый панцирь. Хищное место, невозможное, как тварь без нутра, – но все же за мрачностью сводов, кишением слуг, необъятным брюхом Барона чувствовался один и тот же непомерный аппетит.
Конечно, она могла бы ворваться сюда, ветром, вихрем, все закружить и запутать, смести, смять и выстроить заново, просторно и светло, – но зачем-то хромала, как нищенка, заговаривала вечный голод то плачем, то шепотом и в конце концов, побежденная, затихала. Всякий раз музыка умирала – бессмысленно, невыносимо.
И всякий раз из памяти об этом рождалась – нет, еще не нота – тишина перед первой нотой.
…Когда-то он звался Бродягой: для нового дня выбирал новую дорогу, и каждая говорила с ним своим голосом. Гнусавили мостовые порта, жабой сидящего у воды; чавкали осенние тракты; сипели тропы на песчаном предгорье, где под ноги летела желтая пыль. Меж дорог – паузами – задавало ритм бездорожье: немое, непролазное, негаченное. Но среди всех проулков, причалов, околиц, болот, за третьим, или седьмым, или сотым поворотом всегда ждала