Железная кость - стр. 21
Теперь все это было даже не смешно, и удивлялся Саша, как могло это ничтожное – «не любит девушка», самцовое самолюбие – так его жечь и даже прямо делать его несуществующим. Теперь он жил во власти, ни с чем не сравнимой по силе, изматывающей, пыточной власти над самым большим в Европе циклопом стальной индустрии, и ни на что другое, что поменьше, – вроде любви и прочих человеческих «хочу» – сил у него уже не оставалось.
2
Родной порог переступил – и ничего не понимает: Натаха у стола, заваленного яствами, как подожженная шарахается, вьется. Как самобранку перед ней кто расстелил: пузатые, фигурные, резные, с винтами, с пробками хрустальными, бутылки, по горлышко налитые багровыми и золотыми пойлами заморскими, колонны, монументы, глыбы окороков невиданных, икра – белужья черная и лососевая красная, поленница из палок копченой колбасы с сургучной печатью на бечевке, вот просто рай мичуринский граненых ананасов, стыдливых персиков, огромных апельсинов, с крокодила размером осетр и арбуз со слоновью голову, перевязанный ленточкой розовой, словно новорожденный в роддоме.
– Это откуда прилетело… – хрипнул, – все?
– От брата, брата твоего, «откуда»! Сашка завез, пока вы с батей на свалке шуровали. У тети Маши завтра ж день рождения, забыл? Ну и теть Маша к нам вот это все – ну чтоб Семеныча не злить, то-се там, все дела.
«У нас вон горб растет, а у него карман», – хотел Валерка рявкнуть с голоса отца, но придушило что-то в нем привычную, автоматически рванувшуюся злобу – угрюмо зыркнул и расшибся злобным чувством о полыхавшее Натахино лицо: жена сияла, ожила, тугой, звонкой сделалась, как струнка, какой ее, сказать по правде, он не видывал давно: синющие глаза горели ведьминским огнем – не нищенская бабья радость полыхала в них, не жадность, а предвкушение перемены участи на новую, другую.
Вот этого как раз Валерка и не мог – жизнь повернуть, судьбу переломить, такую жизнь построить самому, в которой все у них наоборот с Натахой будет и прекратят тянуться дни бетонные, пустые, в непрерывно сосущей тоске, в непрерывном насекомо-ползучем выживании впроголодь.
– А что? И угостимся! Нормальной водкой в кои-то веки, а не паленкой этой ацетоновой! – Собою не командуя вполне, бутылку ледяную сцапал со стола. – Чего там нам брательник от щедрот? «Финляндия Сранберри», ух ты ж! – с погано извивавшейся ухмылкой покачивал бутылку на ладони – не то сейчас об стенку ею хрястнуть, не то одним движением голову скрутить и, раскрутив винтом, в раззявленную глотку опрокинуть. Впилась меж тесных ребер и протискивалась в глубь Чугуева обида, а еще больше злоба его жгла – на самого себя, бессмысленно здорового, настолько дюжего, настолько и никчемного, и вот уж сам за раскаленный прутик взялся – сам у себя внутри пошуровать. – Ведь это счастье, а, когда такой брательник! Сила! Вагоны с чушками гоняет по карте мира, как по этому столу! С такой головой! Не пропадем! Придет и вытащит родного брата из говна! И ничего за это не потребует взамен! Ведь голос крови, да?!