Замирая от счастья - стр. 11
Прасковья Степановна большую часть дня теперь лежала одетая – под одеялом, под пледом, под мужниным старым пальто и под рваным тулупом, найденным в сарае. Драцены померзли, Нестеров обрезал их под корень и убрал с подоконника на середину комнаты. Фикус стоял поникший, а мясистые его листья затвердели, как будто изнутри наполнились льдом. Горшки из-под герани опустели и были убраны в темный чулан.
Прасковья Степановна вставала теперь только перед приходом мужа. Не для того, чтобы приготовить поесть, готовить было не из чего, а чтобы смахнуть со стола все равно откуда-то бравшуюся тусклую, скучную пыль. Когда Нестеров входил – промерзлый, из темноты, она всегда шла навстречу и говорила, стараясь улыбаться, что он с каждым днем приходит все позднее и что она опасается, не завелась ли у него в институте любимая студентка.
Собственно, мелькнувшая тогда после собрания у Нестерова мысль, что Прасковья Степановна будет недовольна его поздними приходами, базировалась не на этих полушутливых укорах, а на воспоминании о прошлой жизни, в которой обеденный час – семь часов вечера – был незыблемой данностью из жизни еще более прошлой. И Нестеров старался не нарушать законы, установленные женой. Теперь же с отсутствием обеда как такового осталась только традиция. А еще Прасковья Степановна не любила вечерами оставаться одна. И хотя она не говорила об этом Нестерову, он не мог не чувствовать, что она боялась. Она не переносила темноту, а электричество теперь по вечерам часто отключали.
Страх этот появился у Прасковьи Степановны не с началом войны, а намного раньше. Нестеров заметил его года с тридцатого, когда в каком-то очередном городке в одной с ними коммунальной квартире поселился вечно пьяный мужик, которого все соседи называли просто – Партизан. Звериным интуитивным чутьем этот пьянчуга уловил нечто, ему абсолютно инородное, и в самом Нестерове, и в Прасковье Степановне. В первый же день после вселения Партизан переступил на костылях порог общей кухни и мутным взглядом обвел всех женщин, теснящихся у закопченных плит.
– Ты, – сказал он громко, безошибочно обратившись к Прасковье Степановне и для острастки выставив вперед деревянный протез, пристегнутый к колену, – барыня недобитая. Пошла отсюдова прочь! Нечего здесь к рабочему классу примазываться!
Прасковья Степановна молча взяла кастрюлю с плиты и ушла в свою комнату. Вечером она рассказала о Партизане Нестерову. Через три дня они переехали с квартиры и вообще уехали из того города, селились с той поры только в отдельных домах, пусть даже развалюхах, но страх у Прасковьи Степановны остался.