Размер шрифта
-
+

Высоцкий и другие. Памяти живых и мертвых - стр. 6

Небольшого роста, но сбит, сколочен крепко, физически окончателен, устойчив, скрытен и решителен – корешок. Не знаю, какие критерии в моих суждениях преобладают – физиогномические, литературоведческие либо поступковедческие, – но странный сплав формируется в моем воображении из невзрачной и замкнутой в пространстве фигурки. Истерик, скандалист, расчетчик, превентивник, но и бескомпромиссник – свою страну он изучил и обмыслил до тонкостей: его не словить ни на добром слове, ни на прямой угрозе. Крепкий орешек, себе на уме – оттого и отсутствие во время присутствия, зато врасплох такого не застанешь. А внешняя его бесцветность оттого, наверное, что цвет приобретает, реагируя на внешние обстоятельства, – ему нужны препятствия, чтобы он проявился в полную мощь. Он застолбил свой решительный образ, предварительно запретив себе бояться – сначала в собственном сознании, а потом в сознании читателей. В том числе тех, кто работает в органах: самая многочисленная и пристальная армия читателей диссидентской литературы.

Интересно, наши диссиденты догадываются, на кого они главным образом вкалывают? Из кого состоит их местная аудитория? Кому в основном доступны их книги? Для кого их чтение – не преступление, а прямая обязанность?

КГБ как школа будущих историков современной русской литературы?

К тому же «Чонкину» они относятся серьезнее, чем я, а у меня главная претензия, что нельзя все-таки так вот запросто прикарманить гашековского Швейка, переименовав и переиначив на русский лад. Тем более у этой литературной предтечи уже были этнические перевоплощения: к примеру, эренбурговский Лазик Ройтшванец, возникший, правда, на более сложном скрещении – с хасидскими легендами Мартина Бубера.

Но это все литературоведение, потому и не пишу отдельную главу про Войновича: как писатель он мне все-таки чужд. В дальнейшем, снова паразитируя, сочинил две антисолженицынские диатрибы. Одной было бы довольно.

Как гражданин он мне ближе, особенно когда мы с ним соседствовали в Розовом гетто. Да и лично мне он сильно помог – дал телефоны западных кóров, когда мы с Леной образовали «Соловьев – Клепикова-пресс», а когда нам предложили убираться подобру-поздорову, да еще в кратчайшие сроки, свел с женой Антонова-Овсеенко (само собой, младшего), которая сделала микрофильмы с наших рукописей. Это именно он переснял чудом сохранившуюся у Семена Липкина в нашем же Розовом гетто рукопись арестованного гэбухой романа Василия Гроссмана «Жизнь и судьба» и передал на Запад. А чтó – подвиг! Представляю шок гэбистов, которые были уверены, что ни одного экземпляра на воле больше не осталось, а тут выходит за бугром, правда, через двадцать лет после ареста рукописи и через шестнадцать – после смерти автора. Мог бы и быстрее, если бы не Максимов с его идеологическим самодурством – он опубликовал у себя в «Континенте» только пару далеко не самых удачных глав. Пахан был еще тот – отечественный тюряжный опыт перенес в Париж, когда стал главредом проплаченного журнала. Войнович – человек принципиально иной породы, по тем российским временам – редкостный. Бедные блюстители отечественных нравов с приросшими к плечам тайными погонами под импортным бельем – куда вам до него! Крепче и дольше держись, Войнович, если на кого и надежда в этой безнадежной стране, так исключительно на таких, как ты! – прости, что тыкаю, стилистически сподручнее.

Страница 6