Размер шрифта
-
+

Врачи, пациенты, читатели. Патографические тексты русской культуры - стр. 13

врачевания любопытным, но едва ли случайным образом контрастируют в художественной литературе с инвективами в адрес врачей-шарлатанов и рассуждениями о тщете медицинских усилий. Было бы очень наивно думать, что критика медицины в литературе той или иной эпохи непосредственно отражает медицинский регресс в ту же эпоху, но, вероятно, без такого рода критики не было бы и того баланса, который существует между идеологическими интенциями властного (в данном случае – медицинского) знания и претензиями общественного сознания. Литература проговаривает то, что не проговаривает медицина, но что «тематически» их так или иначе объединяет, – неустранимость человеческих страданий и неизбежность смерти. Разрыв между средствами медицины и вменяемой ей «сверхцелью» оказывается, однако, слишком велик, чтобы не вызвать протеста. «Кто лечит – тот и увечит», – читаем в словаре Даля одну из характерных на этот счет пословиц, обнаруживающую многочисленные параллели в мировом фольклоре [Thompson 1955–1958: К2004.1, Р424.2]. Фольклорная и литературная стилистика протеста против медицины и медиков многоразлична, варьируя от площадной брани до едкой сатиры, от мазохистичного цинизма до смиренномудрого скепсиса. Читатели конца XVIII – начала XIX в. могли вспомнить здесь и «Письмовник» Николая Курганова (1-е изд. – 1769 г.) с его анекдотическим афоризмом о врачах, которые «надобны для убавки многолюдства»[36], и соответствующие той же традиции «говорящие имена» врачей вроде почитающего себя «чудом медицины» Смертодава из «Прогулок» Александра Клушина (1792) [Клушин 1792: 154–156], и знаменитую эпиграмму графа Д. И. Хвостова (1784), обращенную к некоему «лечившему» его медику: «Что ты лечил меня, слух этот, верно, лжив, / – Я жив» и т. д. [Русская эпиграмма 1975: 138][37].

В России скептическое, а то и прямо враждебное отношение к врачам и медицине исторически определялось тем немаловажным обстоятельством, что институализация самой медицинской профессии устойчиво связывалась в общественном сознании с преобладанием в ней иностранцев. Кажется символичным, что наиболее ранние упоминания о врачах, казненных за неудачное лечение, указывают на ставших впоследствии привычными для русской истории «врагов народа». Первое такое упоминание относится к 1483 г. о враче по прозвищу Антон Немечин (т. е. «немец», под которыми понимают в это время иностранцев вообще). Антону было приказано лечить находившегося в Москве татарского царевича Каракача. Больной умер, и Иван III выдал врача татарам, умертвившим его у Москвы-реки. В 1490 г. та же участь постигла некоего Леона Жидовина, пытавшегося вылечить сына Ивана III князя Ивана Ивановича от «камчюга» (ломоты в ногах) припарками, и также неудачно. По истечении сорока дней после кончины князя Леону отрубили голову [Загоскин 1891: 20, 21]. В 1690 г. серьезно заболевший патриарх Иоаким выгнал прибывших к нему по царскому повелению врачей-иностранцев и «никакоже даде себя врачевати, иже суща верою неедина мышления» [Барсуков 1879: 74]. Об атмосфере, в какой приходилось работать врачам-иностранцам в современной Иоакиму Москве, вполне свидетельствует сохранившаяся челобитная, поданная русскими учениками Аптекарского приказа, просившими разрешения жить и есть «особно» от иностранного учителя, дабы «от него не оскверниться» [Unkovskaya 1997: 11]. В театральных интермедиях XVIII в. почти всегда подчеркивается нерусское происхождение врача [Пьесы 1975: 468–471; 674–675; Пьесы 1976: 665–667, 713–718]. Схожим образом обстоит дело в фольклорной традиции, в пьесах народного театра XVIII – ХIХ вв. Врач странно выглядит, плохо говорит и в конце концов бывает бит – и потому, что врач, и потому, что иностранец

Страница 13