будет суждение; но в понятии: человек не видно особых. Человек как вид (specie) не умирает; умирают люди, как особые (individua), потому разум общее старается свести на особое посредством частного, или особое подчиняет общему посредством частного» [Мнемозина 1825: 26–27]. Ввиду (психо)логической стратегии, подчиняющей особое «общему посредством частного», «человек как вид» равно представлялся сферой физиологической или даже попросту телесной комбинаторики (буквализованным гротеском такой комбинаторики как раз-таки и служит созданный Франкенштейном «человеко-труп»), но также – сферой таинственной экзистенциальной медиации, связывающей тело и труп, жизнь и смерть. Анатомия корректирует философские прозрения о единстве органической и неорганической природы и служит
практическим способом к познанию первоэлементов и законов этого единства. Исследовательским объектом анатомии по-прежнему остаются трупы («базовая форма тела для медицины», говоря словами Бодрийяра [Бодрийяр 2000: 216]), но налицо и новое. Анатом-натурфилософ ориентируется на изучение мертвых тел, но пафосом этого изучения отныне выступает интерес к функционированию тела вообще, интерес к механике тела, сопротивляющегося смерти. Традиционное внимание анатомии к мертвому телу приобретает в контексте шеллингианства инновативную гносеологическую перспективу. Патолого-анатомические манипуляции «медикализуют» смерть, но также мистифицируют и «виртуализуют» ее, наделяя мертвое тело неведомой ранее информативностью. Для натурфилософа мертвое тело и, соответственно, смерть интересны не сами по себе, но «подытоживаемой» ими жизнью. «Труп молчит, или дает обеты, которые лишь приводят в сомнение о действиях жизни», – пишет Одоевский [Одоевский В. Ф. 1913: 54]. Больной и мертвый организм интересен как проявление всеобщей метаморфичности, органической эволюции, «с точки зрения» которой и болезни, и сама смерть – фаза единого жизненного процесса, аксиоматически удостоверяющего свою недискретность и континуальность в феноменальном многообразии природного мира. Одоевский, при всей своей индивидуальной незаурядности, демонстрирует поэтому вполне характерное умонастроение своего поколения, видящего в анатомии не только стратегию «рассечения», но и стратегию «вос-соединения» – установление «общих» законов, призванных обнаружить априоризм природного единства
[288].
В «Русских ночах» Одоевский ссылается на сравнительную анатомию Каруса – сочинение, совершившее, по его словам, перелом в его понятиях об организме, – выделяя поразившую его мысль, что настоящий элемент живой природы есть жидкость. Но если это так, рассуждает Одоевский, то неорганическая природа, содержащая этот элемент, есть сама произведение органической природы [Сакулин 1913: 485–486]. Вослед Антуану Лавуазье, открывшему, что дыхание есть результат сжигания кислорода, и Луиджи Гальвани, постулировавшему жизненесущую электрическую силу мертвых тел, тезис о единстве органического и неорганического мира перестанет казаться фантастическим, когда Ф. Веллер продемонстрирует в 1828 г. возможность синтезирования мочевины в лаборатории. Пройдет еще несколько лет, и открытие клетки Матиасом Шлейденом и Теодором Шванном в 1838–1839 гг. подтвердит правоту натурфилософских прозрений об изоморфизме живой и неживой природы [Jacina 1990: 164–167]. Философ, не желающий считаться с единством мира, подобен врачу, который интересуется лишь проявлениями, но не источником болезней [Одоевский В. Ф. 1913: 53–54]. Павлов полагал, между прочим, что в этом-то и состоит основа расхождений между «врачами-эмпириками» и «врачами-философами»: врачи-эмпирики, по Павлову, совершают ту ошибку, что, «рассматривая тело животное как машину своего рода, отдельно от природы, теряются в нем как в лабиринте; для них всякое явление в теле есть явление отдельное. <…> Для врачей-философов тело животное есть сокращенный физический мир, микрокосм, действующий по одним законам с миром общим, макрокосмом» [Павлов М. 1831: 10–11]