Ведь - стр. 15
Что-то завершилось, чтобы перестать быть.
Лестница устремлена вверх, но я спускаюсь вниз, туда, где замкнутое пространство разомкнется.
Говорят, человек двойственен. Это было бы ужасным упрощением сущности человека. Человек состоит из тысяч образов, в которые он в ту или иную минуту своей жизни врастает сначала по наитию, а потом, набравшись опыта, по своему желанию. Я сказал бы даже, что способность постоянно врастать в разные образы в зависимости от ситуации или от душевного настроя есть главное свойство богоподобного человека. Именно она выдает в нем художника, творца, вновь и вновь подтверждая, что жизнь – это драма, и осуществляется она не по законам физики и химии, а по высочайшим предначертаниям. Заниматься срыванием этих масок, чтобы узнать, каков человек в глубинном, тайном и сокровенном пределе своем, – бессмысленно. Он таков и есть: тысячеликий, множественный. Но бывают моменты, когда вдруг рассыпаются все образы и остается как некое сверкающее и уже далее не делимое ядро либо любовь, либо страх.
В поздний час длинной февральской ночи, когда за окном творилось светопреставление, вызванное северо-западным штормовым ветром, Юлия, озаренная живым светом горящей свечи, закрыв глаза и напряженно изгибая себя в йоговской асане под древнюю индийскую музыку, случайным движением руки разбила зеркало.
Когда послышался звон стекла, она застыла в той позе, в которой он ее застиг, потом кинулась к стене, треская ладонью по выключателям, зажгла весь верхний свет, позабыв о музыке, мне, обо всем, к чему она только что готовилась, присела над осколками и после долгого молчания сказала глухим, утробным, неведомым мне голосом:
– Это все надо выбросить в проточную воду. В Неву. Немедленно!
Казненная светом пяти ярких ламп свеча тихо трещала. Ее потрескивание было слышно даже на фоне боя восточных барабанов. Свеча вдруг сделалась чем-то инородным в ярко освещенной комнате. И на плечах женщины, на ее спине, коленных сгибах лежал синеватый отлив, и никогда не кормившие младенца крохотные пустые груди свисали на ее ребра, как уродливый и ненужный придаток к ее красивейшему телу…
Разбитое зеркало было к смерти.
Мы лихорадочно оделись и не вышли, а вылетели в снежную бурю.
Нева оказалась замерзшей совершенно.
– Пойдем к Фонтанке! – сказал я. – Места, где выведены канализационные трубы, обычно не замерзают.
Короткими перебежками мы двинулись под стенами домов мимо занесенных снегом легковых автомобилей, остывших, безжизненных, среди которых сурово возвышался с огромным позади себя прицепом гигантский финский фургон. С удивлением я отметил, что в пределы нашего зрения не попало ни одно живое существо. Хотя чему было удивляться! Но когда рядом с тобой торопливо шагает дрожащий от вселенского ужаса человек и ты слышишь его учащенное дыхание, то и сам ты, окруженный совершенно пустым и как бы вымершим городом, начинаешь подумывать о себе: а не сумасшедший ли и я с этим жалким полиэтиленовым мешком в руке, в котором в вафельное полотенце завернуты осколки разбитого зеркала? Куда я бегу сквозь снег и ветер с этой обезумевшей от страха сорокалетней женщиной, еще двадцать минут назад на персидском ковре в йоговских асанах приготовлявшей себя к сладострастию?