Труды по россиеведению. Выпуск 2 - стр. 63
…Как тонко, глубоко, точно почувствовал все это тот, кого полагали «нэбожителем», «гениальным дачником», «эстетом, далеким от народа и чуждым ему», «внутренним эмигрантом», а сам себя он называл «мечтателем и полуночником»; уже в 44-м он фиксирует: «Все нынешней весной особое, / Живее воробьев шумиха. / Я даже выразить не пробую, / Как на душе светло и тихо. / Иначе думается, пишется, / И громкою октавой в хоре / Земной могучий голос слышится / Освобожденных территорий. / Весеннее дыханье родины / Смывает след зимы с пространства / И черные от слез обводины / С заплаканных очей славянства. / Везде трава готова вылезти, /…». И так далее. Там еще есть: «Сорвавши пелену бесправия, / Цветами выйдут из-под снега». Внешне – это, конечно, о наших победах начала 44-го, о предполагаемом походе в Европу, в славянские земли. Внутренне же все пронизано свободой, светом, предчувствием весеннего обновления, радостных перемен. – Он ошибся? Послевоенный зажим, страшная последняя сталинская восьмилетка (45–53) разве не свидетельство краха всех этих абсолютно необоснованных и поверхностных надежд – ожиданий? Разве это не «бред торопливый полубезумного болтуна» (сказано им по другому «поводу», гораздо более благородному)?
Нет, он не ошибся. И сам об этом напишет через несколько лет: «Хотя просветление и освобождение, которых ждали после войны, не наступили вместе с победою, как думали, но все равно, предвестие свободы носилось в воздухе все послевоенные годы, составляя их единственное историческое содержание (выделено мною. – Ю.П.)». Да, иного исторического содержания у второй половины 40-х – начала 50-х не было (разумеется, был еще подвиг материального восстановления страны, но и он в конечном счете, хотя никто и не подозревал об этом, был мотивирован и тысячами нитей связан с грядущим).
…Отечественная дала нам «Доктора Живаго» (может быть, «Спекторский» эстетически сильнее и новее, но в историческом смысле менее животворен). Вообще-то, как теперь становится ясным, Борис Леонидович писал его всю жизнь – начиная еще с дореволюционных поэтических и прозаических опытов. Конечно, не будь Революции, мы бы ничего этого («этого» – не только плодов творчества «the first our poet», как сказала о нем Анна Андреевна, но и ее самой, и Цветаевой, и Мандельштама, и Платонова, и Булгакова, и Зощенко, и других) не имели. Писать-то писал, но написать смог лишь после Освободительной войны. Ведь и у него, как у всех наших главных выразителей, всё по Пушкину – «и неподкупный голос мой / был эхом русского народа». Русские вновь обрели голос, когда затравленные и травящие друг друга массы стали возвращаться в состояние «народ», когда запуганный и пугающий всё и вся обыватель («проваренный в чистках предатель», с высокомерным отвращением молвил Осип Эмильевич) стал возвращаться в состояние «человек» («Жить и сгорать у всех в обычае, / Но жизнь тогда лишь обессмертишь, / Когда ей к свету и величию / Своею жертвой путь прочертишь». – Слышите?