Размер шрифта
-
+

Текст как текст - стр. 7

Это был самый живой писательский музей из всех мною посещенных. Живой, как последний вздох, как осенняя паутина, как комната, из которой вышли, но еще слышны шаги. Он был жив и легок, как воздушная поступь старушки, как серебряный пух, нимбом светившийся над ее головой, как непрерывный девичий ее щебет, несмышленому мне пояснявший… Я сел за его стол. «Вот эти две колобашечки он тоже сам сделал, чтобы ставни не хлопали. – И она вставила колобашечку между окладом и рамой, распахнув окно. – Очень удобно». За окном был нехитрый садик, где дрова поддержали заборчик; с косым сортирчиком, опиравшимся плечом на ветви вросшей в него бузины… Я, робея и наглея, поднял со стола очочки, сложившие лапки, как кузнечик, две пыльных ватки были прилажены для переносицы… Их тоже «сделал» сам Михаил Михалыч, как мне пояснили; очки – натирали! Но натирали они живую переносицу! Ватка касалась! Касалась носа!.. Нет, я не мог больше… Продолжатель Гоголя и наследник Чехова!.. Я крутил в руках бумажку, этакий бланк на пол-листа, размером в командировку, предписание или повестку, за подписью инспектора по учету кадров. В бумажке извещалось, что решением… ему (Михаилу Михайловичу…) присвоена? присуждена? установлена (вот!) персональная пенсия размером в наши сто двадцать рублей. «Вы не представляете, как он обрадовался! – поясняла Вера Владимировна. – Теперь я хоть уверен, сказал он, что ты не умрешь с голоду. Тебе положена после меня половина…» Она его уговаривала не ехать (он плохо себя чувствовал): успеешь еще оформить-то, дело-то уже решенное. Он страдал нервным заболеванием – не мог есть… (Разве? как Гоголь? что вы говорите! я не знала…) он сказал: «Ты меня знаешь, я не успокоюсь, пока все это…» И поехал, как я ни уговаривала, вернулся совсем плохой… То есть он ее не успел получить, первую свою пенсию, – тень Акакия Акакиевича накрыла полой своей шубы великого сатирика… А старушка так же звонко (у нее поразительно отсутствовала в речи пауза) рассказывала мне, как они познакомились, какой он был красивый, как он вернулся с фронта, еще в шинели, и носил башлык, а они возвращались из гимназии, и подруга ей говорит: «Смотри, какой башлык!» Мы так «башлыком» его и звали: потом он однажды к нам подошел. Именно гимназисткой была и оставалась замечательная старушка, все еще более гордясь своим личным знакомством с пресловутой Чарской (она ей написала читательское письмо, и вы можете себе представить! ответила!..), чем тем, что стала женой великого писателя…

Так вот же ведь, вот! Она не за писателя и выходила, а за красивого двадцатилетнего офицера, бледного, отравленного немецкими газами, в башлыке, с Георгиевским крестом и темляком на сабле!.. Серебряный ее голосок витал и витал, и была она все еще той самой, в которую он и влюбился, и не видел я более трепетной и живой памяти о великом писателе, чем такая!.. Влюбленный в ее колокольчик, расшаркиваясь и не находя внятных слов, покидал я этот никогда не открытый музей, живой ее жизнью настолько, что и Михаил Михалыч оставался жив: вышел в садик или на терраску, пока мы болтали, не утомляя его… И, спускаясь по той же лесенке, расшибал я таки лоб, искры сыпались, и смех ее рассыпался: что ж это вы, ведь сам Михаил Михалыч предупреждал меня об этом… Растроганный, покидал я, бредя вдоль глухого зеленого забора соседней ведомственной дачи, за которым не знаю кто бы еще мог жить. И вдоль того же забора, так долго отгораживающего взор от дивных парковых берез, где всюду знак «остановка запрещена», а японцы, не понимая, просят остановиться, им хочется фотографировать березы, им хочется в рашн лес, они не хотят в музей, а мы им ласково, более, чем они, по-японски, улыбаемся и провозим все мимо и мимо, успокаивая, как малых детей, что уже скоро и сейчас приедем… И впрямь, меж двух сузившихся заборов, как скот в загон, втягивается наш делегационный кортеж, и попадаем мы опять куда я никак не ждал – великий отворяется простор и взор и вздох в этой прославленной усадьбе, где природа уже исполнена человеком в той же мере, как музыка, в том же, впрочем, камзольном веке. Нет, усадьба принадлежала не поэту, а вельможе, но поэты здесь бывали, и одна из их возлюбленных погребена вот под этим памятником…

Страница 7