Свободное падение. Шпиль. Пирамида (сборник) - стр. 40
Словом, пастор навещал меня довольно часто и торчал в палате, пытаясь завести разговор, разузнать, что` я такое. Он не присаживался, хмурил кустистые седые брови и взводил очи горе`. Он и жестикулировал-то словно в корчах, как если б единственным источником жеста могла быть только внезапная боль. И до того долговязый, что можно было проследить за распространением движения: вот он клонится вбок, вытягивает руку и заканчивает тем, что непроизвольно сжимает ее в кулак. Нравится ли мне школа? Да, нравится. Хорошо-о… (Наклон, рука, кулак.) Сказка про белого бычка; с ним разговаривать – все равно что в ночном кошмаре кататься на жирафе. Да (застенчиво), мне нравится рисовать. Да, немножечко умею плавать. Да, мне бы хотелось учиться в классической школе, потом, когда подрасту. «Да», «да», «да»… согласие – согласием, но никакого общения. А в храме я бывал? Нет… то есть… А хотел бы? Да…
– Что ж (балансировка: наклон, рука, кулак)… до свидания, милое дитя, до скорого свидания…
Вот так мир больничной палаты шел к своему концу.
Я, как и все, искал вразумительную картину жизни и мира, однако ж не могу покончить с бытописанием палаты, не сделав мое последнее слово о ней своего рода свидетельским показанием взрослого человека. Ее стены держались на заботливом, истом людском сострадании. Я был его объектом, и это я знаю. Нащелкивая негативы киноленты своих воспоминаний, исследуя хаос, я должен иметь в виду, что такие места столь же реальны, как и сам Бельзен[10]. Они тоже существуют, они – составная часть этой загадки, этой жизни. Стены как стены, люди как люди, но в памяти они сияют.
Ну вот, стало быть, и все, что я могу припомнить про кроху Сэмюэля. Он не шествовал в облаке славы. Он носил панцирь, непробиваемый для духовного начала и красоты. Это был ребенок-кремень, отдававший больше, чем получал. Все же я сам себя облапошу, если откажусь признать, что весь тот период вплоть до гнойного мастоидита и конца мира-палаты был особенным. Дайте-ка я вновь нащелкаю кадров. Воображая себе рай, раскрашенный метафорическими цветами, где чисто белый свет расходится эдаким каскадом, радужным веером похлеще павлиньего, я вижу, что один из этих колеров ложится на меня. Я не ведал чувства вины, сам того не зная; был счастлив, сам того не ведая. Пожалуй, человеку не дано увидеть всю охапку этих цветов, потому что в противном случае они должны озарять либо прошлое, либо кого-то еще. А может, сознание и чувство вины, которое есть отсутствие счастья, всегда ходят парой, и подлинный рай – это буддистская нирвана.