Столыпин - стр. 47
Встав поутру, после некоторой тягости от заседаний в народном доме, – то бишь местном панском клубе, Петр Аркадьевич слышал непременное:
– Алена, вынеси шезлонг на крыльцо.
Петр Аркадьевич не хотел мозолить глаза. Алена выносила шезлонг, устанавливала его так, чтобы солнце светило, но не слепило глаза. На просторном крыльце, которое лучше было бы назвать открытой верандой, места хватало, а положение утреннего «сонейка» белоруска Алена знала прекрасно. Много времени это не заняло. Дальше обычное: притопывание застуженных еще на Шипке ног, негромкое ворчание, изящная костяная палочка. Для личных услуг он выбрал среди здешних полячек, литвинок, немчурок, евреинок эту вот тихую белорусскую сироту. Сын дал время усидеться матери, угреться под пледом на утреннем солнце. С Нямунаса задувал ветерок, свежо. Мать куталась в плед. Не паинькин сынок, а слезы невидимые набежали: она таяла на глазах. Лазание по снежным скалам, хоть и не в первых рядах, для сестры милосердия не прошло бесследно; ведь и в низовых долинах у болгар настоящих печек, чтобы вытянуться на лежанке, не было, болгары как-то так по зимам грелись, а русским было не до печек. Одни лезли на скалы со штыками и там помирали, другие кое-как доползали до первых перевязочных лазаретов и по наитию всех раненых хватались за полы белых халатов: «Сестричка, сестричка!..» Немного там было таких дурех, чтобы за своими генералами в горы тащиться, – дамы предпочитали ухоженные великосветские лазареты Москвы и Петербурга, чтобы с красивой слезой поохать: «Ах, ах… вы наши доблестные герои!..» Там, где была мать-генеральша, не охали – там просто отрубали руки иль ноги, коль гангрена грозила, и дальше с Богом отправляли в Россию, под опеку великосветских дам… «Да, мама, мама!..» Не успев отогреться, и всего-то три года, на русских печках, она снова замерзла – вместе с могильной землей сынка Михаила. Да и кочевье не кончилось: ее генерал вынужден был переехать в кремлевскую квартиру. Один сын, Александр, стал газетчиком в «Новом времени» и не мог да и не хотел уезжать из Петербурга, другой из всех столыпинских поместий облюбовал вот это Колноберже. А ей куда?!
У нее была еще дочка, Мария, но сердце больше льнуло к сыновьям. Как бы искупая эту вину, первую внучку по ее настоянию Машенькой назвали. Она прямо-таки с раннего сыновьего утра вспрыгнула к бабушке на колени, – ну, положим, ее с рук на руки передали, – но все равно, как раз в год окончания отцом университета. Теперь было их не разнять. Сын знал, что как только Матя – бабушкино прозвище! – проснется, солнечная веранда превратится в сущий содом. Трехлетняя внучка заставит и бабушку встать с шезлонга и в притоп, замахиваясь палочкой, пуститься вслед. Не так уж и много оставалось времени до пробуждения. Пора.