Содом и Гоморра - стр. 83
Таков был – помимо изрядной честности и глухого упорства, требовавшего, чтобы в разговоре они не давали себя перебить и по двадцать раз начинали с того же места, на котором их прервали, что придавало их речам незыблемую основательность баховской фуги, – характер жителей этой деревушки в пятьсот человек народу, окруженной каштанами, ивами, картофельными и свекловичными полями.
Дочка Франсуазы, напротив, считала себя женщиной современной и отказавшейся ходить проторенными дорожками; она говорила на парижском арго и не забывала вставлять прилагающиеся к нему шутки. Франсуаза сказала, что я был в гостях у принцессы, и она тут же воскликнула: «У принцессы-лягушки, не иначе!» Видя, что я кого-то жду, она изрекла: «Кто заждался гостью, подавился костью!» Это была шуточка не самого лучшего пошиба. Но по-настоящему меня задело, когда она сказала мне, намекая на то, что Альбертина опаздывает: «Долговато прождете! А она и не придет. Уж эти нынешние потаскушки!»
Итак, ее говор отличался от материнского, но, что еще любопытнее, говор матери отличался от бабкиного, бытовавшего в Байо-ле-Пен[109], совсем близко от места, где родилась Франсуаза. Эти два наречия слегка отличались, словно два пейзажа. Мать Франсуазы родилась в деревне на склоне, сбегавшем в овраг и заросшем ивами. Как ни странно, очень далеко оттуда была во Франции местность, где говорили почти на том же наречии, что в Мезеглизе. Не успел я обнаружить это, как сразу испытал досаду. Однажды я застал Франсуазу за оживленной беседой с одной из горничных, которая была уроженкой той местности и говорила на тамошнем наречии. Собеседницы более или менее понимали друг друга, а я не понимал ни слова, они это знали, но не унимались, считая, что оправданием им служит радость, которую они испытывают оттого, что оказались землячками, хоть и родились далеко одна от другой, и продолжали болтать при мне на этом иностранном языке, словно не желая, чтобы их понимали посторонние. Эти живописные упражнения в лингвистической географии и в дружбе между прислугой происходили у них каждую неделю, не доставляя мне ни малейшего удовольствия.
Каждый раз, когда отворялись ворота, консьержка нажимала на выключатель, освещавший лестницу; все жильцы уже были дома; я поспешно ушел из кухни и уселся в передней, поглядывая на темную вертикальную полоску, сотканную из полумрака на лестнице, – я видел ее с краю остекленной входной двери, которую прикрывала слишком узкая занавеска. Если полоска внезапно окрасится золотистым светом, значит, Альбертина вошла в подъезд и через две минуты будет у меня; в этот час больше прийти некому. И я сидел, не в силах оторвать глаза от полоски, которая упрямо оставалась темной; я пригнулся всем корпусом, чтобы получше видеть и ничего не упустить, но сколько я ни смотрел, черная вертикальная линия вопреки моему страстному желанию не дарила мне опьяняющего ликования, какое обуяло бы меня, если бы по внезапному и знаменательному волшебству она превратилась в яркую золотую черту. Не слишком ли много беспокойства ради этой Альбертины, о которой я и трех минут не думал на вечере у Германтов! Но ожидание разбудило чувство, испытанное раньше, когда я дожидался других девушек, особенно Жильберту, если она запаздывала, и теперь, возможно, из-за того, что лишился простого физического удовольствия, я терпел жестокую душевную муку.