Слово и событие. Писатель и литература (сборник) - стр. 61
Отчасти это объясняется желанием подчеркнуть, в противовес формализму, бытийность литературы. Бахтин против сведения творчества к операциям над текстом, за весомость искусства. Оно не манипуляция выразительными средствами; человек, автор и читатель, живет в нем во всю ширь своего существа, падает, поднимается, и вовсе не в тесном смысле «эстетического переживания», а на всем просторе события. «Живо и значимо произведение […] конечно, и не в нашей психике […] живо и значимо произведение в мире, тоже и живом и значимом, – познавательно, социально, политически, экономически, религиозно»[43]. Искусство слова открыто миру так, что оно всё на улице, стен между ним и бытием не видно, «жизнь находится не только вне искусства, но и в нем, внутри его, во всей своей полновесной весомости… Искусство богато»[44].
Не потому ли как раз, что полное слово возникло вместе с событием-бытием еще раньше искусства и расслышано искусством как явленная правда мира?
Нет. Занятый борьбой против формализма, Бахтин спешит доказать, что слово есть всего лишь материал художественного мастерства. И оказывается на более плоской позиции чем формализм. В самом деле, незаметная глубина формализма заключалась в том, что он был готов действительность тоже рассматривать как некоего рода текст. Формализм может быть неожиданно для самого себя оказался вдруг в состоянии сказать то, что уже не мог сказать весь 19 й век, что в начале было Слово. Для Бахтина текст оказался непоправимо оторван от бытия. Событие осталось по существу безъязыким, содержанием, дожидавшимся формы от материала. «Действительность поступка […] подвергающуюся […] оформлению с помощью […] материала [языка], мы […] называем содержанием»[45].
После этого было уже поздно оговаривать, что конечно «вне отнесенности к содержанию, то есть к миру […] форма не может быть эстетически значима»[46]. Отрыв формы от содержания в этой декларации больше констатировался чем преодолевался. Пропасть между миром и языком заполнялась мифической фигурой автора с его экзотическими способностями «сопереживания, вчувствования, сооценки, всепроникающего узнания (?), изолирования, определенного познания»[47].
Со своей стороны М. М. Бахтин мог бы тут нам возразить, что наоборот говорить о присутствии события в слове значит превращать слово в мифическую величину. Путь наделения слова «всеми культурными значимостями – познавательными, этическими и эстетическими», ведет слишком далеко, вплоть до «слова, которое было в начале». Тогда получится нехорошее, «что кроме слова в культуре вообще ничего нет, что вся культура есть не что иное как явление языка, что ученый и поэт в одинаковой степени имеют дело только со словом»