Саван алой розы - стр. 37
– Обучен, – нехотя подтвердил арестант. – Но карандашей в садовницкой не держал отродясь! К чему? Там только инструмент. И флигель мой рядом совсем, если что писать понадобится.
Кошкин кивнул, делая вид, что верит. Спросил последнее:
– Кто это с хозяйкой сотворил, как полагаешь? Если и впрямь не ты?
И впился в садовника придирчивым взглядом, ожидая, что тот себя чем-то да выдаст. Ведь и правда – кто, если не он? Но арестант на сей раз молчал долго. И имен своих подозреваемых не назвал, и однозначно убедиться Кошкину в своей виновности не позволил.
Ганс уже подписал (не читая) листы протокола допроса, и Кошкин складывал их в папку, чтобы позже подшить к делу, когда – впервые с момента появления здесь Ганса – услышал голос господина Воробьева:
– Степан Егорович, могу ли я задать один вопрос арестованному?
– Задавайте, – немало удивился Кошкин. Он уж было подумал, что Воробьеву это дело ничуть не интересно.
Тот кивнул, одернул полы сюртука внутренне собираясь и выдавая, что не так уж он хладнокровен, как пытается казаться. Напрямую общался с заключенными господин Воробьев, судя по всему, в первый раз.
– Господин Нурминен, приходилось ли вам что-то жечь в помещении садовницкой?
Вопрос поставил Кошкина в тупик. Он нашел опалённые обрывки письма? Пепел? И молчал до сих пор?
Но садовника вопрос не удивил – его мысли явно были заняты другим, более в его положении насущным. Потому, не раздумывая, мотнул головой:
– Нет, что вы, Ваше благородие. В садовницкой ни оконца, ни форточки: весь дым в хозяйский дом бы потянуло, Маарика, сестра моя, ругаться бы стала.
– А свечи там на что лежат? – усомнился Воробьев. Кошкин молча наблюдал.
– Лежат, да я редко поджигал их, говорю ж. Завсегда лучше светильник масляный. И сподручней, и копоти меньше.
Более Воробьев ничего уточнять не стал, а Кошкин записал дополнительные показания в протокол. Хотел позже, как выйдут из «Крестов», непременно выспросить, к чему это, собственно, было – да тут арестант сам задал вопрос, заставший Кошкина врасплох.
– Ваше благородие… – обратился Ганс негромко и совсем поникнув головой, – тот второй, становой пристав, сказал, что если я чистосердечно признаюсь, будто хозяйку убил, то меня не повесят – на каторгу отправят. Вы как думаете – признаться?
* * *
Из допросного кабинета Кошкин вышел первым и шагал скоро, размашисто, будто убежать от товарища по службе пытался. Не учел только, что обратно им ехать в одном экипаже, и все равно пришлось Воробьева дожидаться.
Этот парень, Ганс, не был отпетым злодеем, закостенелым преступником и душегубом – уж приходилось Кошкину злодеев повидать за годы службы. Этого Ганса, по правде сказать, не за что было отправлять на виселицу: убийство явно было непреднамеренным. Напился – с кем не бывает – явился на хозяйскую дачу и за каким-то лешим ударил престарелую вдову по голове. Может, в сердцах, может, вообще по случайности. Как проспался, выдумал эту цыганку, мол, зубы заговорила, треклятая. Или не выдумал, а увидал пеструю юбку и сам поверил, что по цыганскому навету злодеяние совершил. И рад бы все вернуть теперь – да поздно. Это молотком разок взмахнуть легко – а разгребать потом до конца дней. А о родне покойника уж что говорить… горе на всю жизнь.