Роман с Постскриптумом - стр. 28
Пробы прошли, как в тумане. В павильоне была отснята какая-то очень короткая, незначительная сцена с Григориу. А потом, в рабочей комнате с еще не завершенным ремонтом, уставленной столами, без выставленного света Себастьян попросил сыграть страх и ужас, без слов. Оно так и сказал:
– Там в сценарии есть сцена после изнасилования твоей героини. Покажи, как она будет себя чувствовать после. Сыграй страх и ужас…
Вообще, кино – это штука очень трудная. Это не театр. С актерами мало кто из режиссеров долго работает и репетирует. У нас это делал только Никита Сергеевич Михалков, за что актеры, которые работали с ним, его просто боготворили.
Когда я покидала «Мосфильм», я считала, что и пробы-то у меня никакой не было. Что все это понарошку. Разве такие пробы бывают? Не в павильоне, свет не выставлен, ассистентов нет… Да нет ничего, кроме заставленного старой мебелью помещения, пыльных столов и двух чилийцев, тихо переговаривающихся друг с другом на испанском. Один из них оператор, второй – режиссер. Молодые, только что получившие дипломы ВГИКА.
Оператора звали Кристиан. Крепкий, маленького роста, он почти не пользовался штативом, а все снимал с плеча. Для меня это было внове. Да и штатив ему был не нужен – вся его коренастая фигура с развитым плечевым поясом казалась и устойчивой, и мобильной одновременно. Он был физически рожден быть оператором.
Себастьян, режиссер фильма, изо всех сил старался мне помочь: он сидел на корточках под столом и повторял мне, забившейся под другой стол, только одно: «Делай, как знаешь. Помни только, что тебе страшно и больно».
Для меня это было трудно. В целомудренном советском кино сцен изнасилования не было. Да и как отыграть психологический слом, тоже было непонятно.
Это сейчас, когда к нам хлынули американские фильмы, когда камера вторгается всюду, сцены насилия, издевательства, надругательства стали привычным явлением. Нынешнее время вытащило на экраны темную сторону жизни. А тогда в училище мы играли русскую классику и водевили. Короче, дачники, Сонечка, три мушкетера, Достоевский, Шукшин, Горький. Во всех пьесах было философское осмысление человеческого духа, характеров. В каком-то смысле наше общество было стерильно.
Мне же предстояло играть без слов. Вытащить из пупка животный страх и ужас, чудовищные переживания. Передать эмоциональное состояние молодой девушки после самого тяжелого, что может случиться в жизни: даже может свести с ума, стать ее кошмаром.
А здесь вдруг чилийцы. Фильм не про нас, не про нашу жизнь. Все непривычно. И играть надо не просто иностранную пьесу, а под взглядами живых иностранцев, снимающих кино про свою жизнь, надо почувствовать, угадать и выдать «чужую», нетипичную, «несоветскую» реакцию. Они были «несоветские», и я понимала, что они не ждут, что я по-русски начну звать на помощь, дескать: «Спасите! Помогите! Придите!» И испанский язык был для меня напоминанием о том, что рядом со мной – другая жизнь. Вполголоса обмениваясь короткими репликами, Себастьян и Кристиан оценивающе смотрели, что я делаю.