Работы о теории. Статьи - стр. 21
Существенно, что такая «историзация» заурядного правонарушения становится возможной благодаря его социальной интерпретации, происходящей до и после самого происшествия (как выражался Рикёр в книге «Время и рассказ», en amont и en aval, буквально «вверх и вниз по течению» событий). Во-первых, в расистском обществе черный парень не может «просто» желать белую женщину, он неизбежно видит в ней запретный сексуальный объект, и его поведение с самого начала обладает значением расовой трансгрессии. А во-вторых, его правонарушение повлечет за собой социальную конфронтацию лишь в том случае, если в данном обществе широко распространены расистские стереотипы, применяемые для интерпретации отдельных инцидентов. Социальная интерпретация предшествует социальному действию (в нашем примере – оскорблению личности) и следует за ним, наделяя его моральным, а возможно и историческим смыслом. Иными словами, реальное значение осмысленного действия зависит не только от сознательных намерений агента, но и от социальных конвенций и пресуппозиций, которые все вместе участвуют в создании «мира, предлагаемого» данным действием. Отсюда вытекает моральный вывод: мы все ответственны за, скажем, расовую или этническую преступность – не обязательно за то, что она фактически имеет место, но за ее социальную, то есть именно «расовую» или «этническую» квалификацию, поскольку все мы, будучи членами общества, несем свою долю ответственности за то, как в нем принято мыслить и интерпретировать факты[43].
Вернемся теперь к исторической науке: как ей изучать такого рода процессы социальной интерпретации? Рикёр в книге «Память, история, забвение» (2000) различает взгляд на события с точки зрения «обычного человека» и «историка», пользуясь оппозицией память/история. История, показывает он, не может совпадать с памятью, они действуют по-разному и имеют различные предметы, даже когда, казалось бы, занимаются одними и теми же «историческими событиями». В исторических исследованиях «память архивирована, документирована. Ее объект перестал быть воспоминанием в собственном смысле, как удерживаемый по отношению к сознанию в настоящем в состоянии непрерывности и присвоения»[44]. Как следствие, «многие события, признаваемые историческими, никогда не были чьими-либо воспоминаниями»[45]. Но хотя память и история – два разных способа мыслить о прошлом, в обоих случаях перед нами не практические, а ментальные операции, которые невозможно непосредственно наблюдать.
Поскольку мы пытаемся отдать себе отчет в исторических процессах, нам приходится принимать во внимание не только собственно последовательность событий, но и их интенции и мотивации – в терминах Аристотеля, не только материальные и действующие, но также и формальные и телеологические причины. Последние имеют место в сознании социальных агентов, а потому являются «невидимыми» – особенно если мы имеем дело с «темными», неизвестными историческими агентами, оставляющими по себе мало документальных следов (а современная историография все более интересуется такими людьми). Их намерения приходится реконструировать, исходя из общих структур мышления, которые мы «вменяем» конкретным агентам. Таким образом, герменевтика исторического действия требует челночного движения между общими структурами сознания и конкретными практическими действиями, между означаемым и означающим.