Размер шрифта
-
+

Пушкинский дом - стр. 21


“Справедливость” торжествовала дальше – дядя Митя был первая ласточка, – в семье позволили себе вспомнить о деде. Все эти годы дед был жив! – это потрясло Леву. Отреагировал он по-детски: вспылил, накричал, надерзил… Как смели скрыть! Как ловко, как длинно скрыли… – головокружительно воображать. Чтобы ему было легче в школе, чтобы не сболтнул лишнее… Лева обиделся за свою детскую слабость к старикам, когда не мог он равнодушно пройти мимо седой бороды (нищим старикам просил подать копеечку, старухам – нет), что означало, по-видимому, что в детской душе для всех есть место: бабушка еще была, дождалась внука, года три жила после войны с ними, а дедушки не было и заметно не хватало Леве для полного комплекта, чтобы в с ё было. Для этого детям, чуть больше, чем животным, чем где спать и что есть, надо, чтобы все б ы л и, – всего лишь. И теперь, узнав про деда, Лева обиделся за детство. Не говоря, что это какая-то абсолютная величина внезапной смерти, весть, ей равная, – узнать, что мертвый всегда человек – жив. Дурной сон.

Абсолютная величина такая же, но знак противоположный у такой вести… Отец, растерявшись и смутившись Левиного взрыва, признал, что – нехорошо, но он, Лева, тоже должен понять и т. д., и кроме того (отец потупился), он и сам не знал, жив ли отец, потому что на письмо о смерти бабушки ответа не получил… Лева, про себя, наверно, хотел поверить отцу и про то, что о смерти, так или иначе, у нас всегда извещают, не сообразил – поверил, и с этого момента его уже бо-лее занимало, что дед – жив, чем его оскорбительное воскресение.

И действительно, это – существеннее. Лева исподволь учился относиться еще к одному человеку в своей жизни как к живому, как к родному. Была в этом тайная игра, так что при мысли о деде в удаленных и заваленных всяким хламом – тетрадками, пыльными глобусами, лыжными палками – уголках сознания проявлялась вскользь невыразимая, к деду, естественно, никакого отношения не имевшая, картинка из военного деревенского детства: сарайчик, бревнышко, курочка – дальше луг; или – речка в лесу, в петле речной излучины заливная трава, на траве утопленник, спокойный человек… Такая картинка возникала сразу же при слове “дед”, и Лева ее прогонял, как пустяковую и напрасную, а дальше уже рассуждал про деда л о г и ч е с к и, “вычислял” его.

Доставалась из маминых тайников фотография деда – подозрительно много, целые шкатулки, оказалось в доме фотографий за последнее время! была-то всего одна свадебная… – на Леву смотрел дед – узкое, такое немыслимо красивое, что казалось злым, лицо – вот кто был! вот кто, оказывается, б ы л… Дед смотрел в упор и не мигая, и будто именно во взгляд ввалились гладкие щеки, именно взгляду был присущ этот тонкий совершенный нос; глазницы, брови – кариатиды высокого и узкого, устремленного вверх лба (оттуда взгляд, из-за колонн…), темная бородка, усы, баки (там, где взгляду формировать было нечего), – все это чернело, сливаясь с почти черным же фоном, все это было: о т к у д а лицо-взгляд смотрело на Леву. И дед был молод – все они были молоды, эти фотографии… Куда делись все эти дивные лица? Их больше физически не было в природе, Лева ни разу не встречал – ни на улицах, ни даже у себя дома… Куда сунули свои лица родители? За какой шкаф, под какой матрац? Лица подевались в разрозненные шкатулки, рассматривая своими удивленными глазами, еще не мертвевшими перед объективом, кудрявое имя владельца ателье, где был сделан портрет верхней кузины… их укладывали, однако, вверх лицом, как в гроб, – братская могила лиц, на которых еще не читался вызов, но которые уязвляют нас безусловным отличием от нас и неоспоримой принадлежностью человеку. Где-то он все-таки видел это лицо… Как во сне, встреченное во сне, не в природе… Вдруг понял: в Эрмитаже, на полотне чьем-то, пятьсот лет прошло… Страшно.

Страница 21