Пушкинский дом - стр. 23
А Лева и без них разобрался. Без них… – проглотив комок детских слез. Точно так же оказались они у себя в тылу и с Левой… К Леве повернулась жизнь, он впервые предстал перед нею. Ее лицом оказался шепот, тень, налет, рябь… Пройти навстречу в узком коридоре, разминуться спинами по стенкам, справиться при этом с неизбежным взглядом, уронить и поднять свой – это жизнь?.. Шепот за спиной, оборачивание вслед – попробуй обернись сам: нет ничего, никого. Фронт людей, коридорные шеренги, которым нет до тебя дела, но они знают п р о т е б я – и значит, тебя нет больше, ты убит, как в детской войне зеленых и синих… Это означает, что ты убит, если при тебе з н а ю т. Открыть, что ты существуешь и в третьем лице, для других, в другом времени и пространстве, где тебя уже нет, где тебя не будет, – и вы-нести потрясение, жить дальше, с ними, приняв игру, примкнув, ждать следующего… Лева прошел сквозь строй.
Это – фактически, а метафорически было вот что. По неловкому поведению родителей, по тому, что при нем несколько раз обмолвились, словно случайно, выдавая себя внезапным в Левину сторону взглядом, люди и вовсе малознакомые, получалось, что в драме с дедом определенную и неблаговидную роль сыграл его сын, Левин отец: в юности – отказавшись от него, а через двадцать лет, заработав себе его кафедру критикой его школы, – так что кафедра была еще “тепленькая”. Это словечко и услышал краем уха Лева: какая же тепленькая, если двадцать лет остывала?.. что дед, – шептало вокруг, – почти тридцать лет… что видеть сына не захотел, или даже руки не подал, или даже плюнул и ногой растер, при народе… – приходилось сглатывать.
Все изменилось… Оглянешься – и месяца не прошло. Все взгляды и разговоры стали казаться исполненными намеков и холодненького любопытства, словно от него чего-то ждали.
И Лева однажды, впервые без стука, распахнул дверь в кабинет отца, с тем чтобы выяснить раз и навсегда, в чем же, собственно, и как на самом деле было дело.
Лева выслушал путаную и невнятную, опять какую-то трясущуюся речь отца, полную расслабленных напутствий не придавать значения и не понимать буквально, впрочем, он, Лева, уже взрослый человек, и объяснять ему все это, конечно, незачем, он сам, со временем, все поймет и разберется… Основное обвинение отец решительно отверг, но то, что он не сгреб Леву за шиворот и не вышвырнул тут же из кабинета, само по себе было очень примечательно. Лева навсегда запомнил длинное рукопожатие отца на пороге все того же, что и в детстве, кабинета, такого же полутемного, в нем по-прежнему хотелось говорить шепотом… Отец долго сжимал Левину узкую и прохладную руку своими горячими и сухими и говорил что-то, чего Лева уже и не слышал, отчужденно наблюдая за движением его губ. Отец заслонял своей головой настольную лампу, свет бил ему в затылок, его легкие волосы светились и будто шевелились от невидимого сквозняка, и Лева, рассматривая этот мученический ореол, вдруг сравнил отца с одуванчиком и потому еще, что ему передалось дрожание отцовского рукопожатия, подумал, что одуванчик разлетится, если дунуть на него. И это было в третий раз, что Лева запомнил отца… Теперь уже навсегда.