Пушкин. Ревность - стр. 5
Ну, тут и я, с круглыми желтыми плечами.
ЛИЗА (голенькая): Всегда есть какой-то знак, которым можно себя пометить: я еще женщина, я еще хочу нравиться. Возможно, какие-то вдовые римские матроны подбирали как-то по-особому, по-девичьи складки на плече – и это тоже было не по возрасту, над этим смеялись, но зеркало, в которое всматривались с исступлением, не могло не начинать своей магии: непрерывный, неотрывный взгляд собирал широкий поток сознания в узкий луч, как свет целого яркого солнечного дня круглая линза собирает в жгучий, жгущий, острее ножа и тоньше спицы, смертоносный луч, от которого может выгореть целый город. Так страстный, в ужасе перед неизбежным цепляющийся за невидимые постороннему признаки молодости взгляд сосредотачивается до силы смертельного оружия – губит только себя самое, – и зеркало поддается. Плавится, расходится кругами, волнами как от брошенного камня, заманивает в зазеркалье – и черты рябят в зыби магического зеркала, поднимаются щеки, распрямляется шея, вспухает кожа, приоткрываются губы. Ровней и острей становятся зубы, пушистее брови, мягче волосы, короче носик, свежее колер, кажется, даже аромат яблок – аромат чистой, молодой кожи – с легкостью пара струится вокруг зеркала, – ну а плечи, плечи-то – они, и без зеркала видно, – они круглы, полны, аппетитны, они не изменяют, они мое украшение, они все еще хороши. Мне не пристало их скрывать. Пусть стареет Пушкин, а я буду молодеть.
МАСКА: Втянувшая в придворный плен, исковеркавшая судьбу. Наталья. Или он сам хотел попасться в этот плен?
НАТАЛЬЯ НИКОЛАЕВНА: Зловещие январские дни. Сначала был январь 37-го года – и сама по себе цифра какая-то страшная, корявая, такую нигде красиво не напишешь, ни округлости одной, ни благообразия, для девятнадцатого века – тысяча – восемьсот – тут уж одно благолепие, бесконечность, благополучие – и на тебе, сучками, закорючками едет оборванная тройка и страшный топор семерки. А ведь потом каждый год – январь. Как ни отвлекись мыслью, как ни засобирайся куда на вечер или к себе ни жди – а темнеет всегда в январе рано, еще столько времени – до гостей, до людей, до почты утренней – и сумерки заходят, и вспоминать приходится все одно и то же. Как ни говорят про меня, что я мужа не любила, может, и не любила, я уже сейчас не помню, помню только, что перегруженно с ним было, это правда, хотелось бы чего-то более гладкого, простого – хоть мне не выбирать, ни к чему и жаловаться, – но умер он у меня в доме, я была ближайшим к нему человеком, все его предсмертие проходило через меня, докладывали о каждом вздохе и хрипе – мне, да еще требовали рассудительности, я знала, что он умрет, и вот пять этих страшных январских вечеров – у нас ведь в январе петербургском – всегда вечер, если уж не ночь, – надо было прожить. Знать, что его на ночь увезут в церковь – еще страшнее.