Размер шрифта
-
+

Полный курс русской литературы. Литература второй половины XX века - стр. 35

Он находил необходимым научное воскрешение мертвых, чтобы ничто напрасно не пропало и осуществилась кровная справедливость.

Когда умерла его жена – преждевременно, от голода, запущенных болезней и в безвестности, – Пухова сразу прожгла эта мрачная неправда и противозаконность события. Он тогда же почуял – куда и на какой конец света идут все революции и всякое людское беспокойство. Но знакомые коммунисты, прослушав мудрость Пухова, злостно улыбались и говорили:

– У тебя дюже масштаб велик, Пухов; наше дело мельче, но серьезней.

– Я вас не виню, – отвечал Пухов, – в шагу человека один аршин, больше не шагнешь; но если шагать долго подряд, можно далеко зайти, – я так понимаю; а, конечно, когда шагаешь, то думаешь об одном шаге, а не о версте, иначе бы шаг не получился.

– Ну, вот видишь, ты сам понимаешь, что надо соблюдать конкретность цели, – разъяснили коммунисты, и Пухов думал, что они ничего ребята, хотя напрасно бога травят, – не потому, что Пухов был богомольцем, а потому, что в религию люди сердце помещать привыкли, а в революции такого места не нашли.

– А ты люби свой класс, – советовали коммунисты.

– К этому привыкнуть еще надо, – рассуждал Пухов, – а народу в пустоте трудно будет: он вам дров наворочает от своего неуместного сердца».

В Баку Пухов встречается со знакомым матросом Шариковым, который занимает руководящий пост в Каспийском пароходстве («Шариков, однако, скучал по корабельной жизни и тяжко вздыхал за писчим делом»). «Пожил у Шарикова Пухов с неделю, поел весь запас пищи… и оправился собой.

– Что ты, едрена мать, как хворостина мотаешься, дай я тебя к делу пришью! – сказал однажды Шариков Пухову. Но Пухов не дался, хотя Шариков предлагал ему стать командиром нефтеналивной флотилии».

Пухов пускается в Царицын. По пути Пухов «наблюдает людей» и удивляется разнообразию человеческих судеб. «Какие-то бабы Тверской губернии теперь ехали из турецкой Анатолии, носимые по свету не любопытством, а нуждой. Их не интересовали ни горы, ни народы, ни созвездия, – и они ничего ниоткуда не помнили, а о государствах рассказывали, как про волостное село в базарные дни. Знали только цены на все продукты Анатолийского побережья, а мануфактурой не интересовались». «Один калека, у которого Пухов английским табаком угощался, ехал из Аргентины в Иваново-Вознесенск, везя пять пудов твердой чистосортной пшеницы. Из дома он выехал полтора года назад здоровым человеком. Думал сменять ножики на муку и через две недели дома быть. А оказывается, вышло и обернулось так, что ближе Аргентины он хлеба не нашел, – может, жадность его взяла, думал, что в Аргентине ножиков нет. В Месопотамии его искалечило крушением в тоннеле – ногу отмяло. Ногу ему отрезали в багдадской больнице, и он вез ее тоже с собой, обернув в тряпки и закопав в пшеницу, чтобы она не воняла… Хромой тоже нигде не заметил земной красоты. Наоборот, он беседовал с Пуховым о какой-то речке Курсавке, где ловил рыбу, и о траве доннике, посыпаемой для вкуса в махорку. Курсавку он помнил, донник знал, а про Великий или Тихий океан забыл и ни в одну пальму не вгляделся задумчивыми глазами. Так весь мир и пронесся мимо него, не задев никакого чувства». Скоро однако «Пухов загорюнился». Во время остановок он ходил по траве, ложился на живот в канаву и сосал какую-нибудь желчную траву, из которой не теплый сок, а яд источался. От этого яда или еще от чего-то Пухов весь запаршивел, оброс шерстью и забыл, откуда и куда ехал и кто он такой. Время кругом него стояло, как светопреставление, где шевелилась людская живность и грузно ползли объемистые виды природы. А надо всем лежал чад смутного отчаяния и терпеливой грусти. Хорошо, что люди ничего тогда не чуяли, а жили всему напротив». На одной из станций Пухов идет на завод, встречает в сумерках выходящего оттуда мастерового и показывает мандат, который ему выдал Шариков. Тот долго его изучает, потом, «помазав языком», прилепляет на забор и идет дальше. Пухов вешает мандат на гвоздь, торчащий в заборе, и возвращается на станцию. «Он обрадовался дыму паровоза, как домашнему очагу, а вокзальный зал показался ему милой родиной».

Страница 35