Размер шрифта
-
+

По, Бодлер, Достоевский: Блеск и нищета национального гения - стр. 37

должен этого делать? Разве нет в нас, несмотря на главенство способности суждения, постоянного влечения к тому, чтобы нарушить закон, просто потому, что мы понимаем, что это – закон?[55]

От этой общей исходной точки Бодлер и Достоевский идут каждый своим путем, предлагая собственные вариации на темы духа перверсии, соответствующие как внутренним убеждениям, так и творческим задачам писателей. Вместе с тем можно попытаться обнаружить связку текстов на основе предшествующих литературных традиций: противоречивый, непредсказуемый характер человеческого существа является весьма давним литературным топосом, общим местом, восходящим к античной литературе (Гораций и Сенека, Лукреций и Овидий) («Video meliora proboque deteriora sequor»[56]) и подхваченным французскими классическими моралистами. В этом плане можно отметить, что одна мысль Паскаля непосредственно предвосхищает известную метафору фортепьянных клавиш у Достоевского: «Нам кажется, что, касаясь человека, мы касаемся самых обычных фортепьянных клавиш. Эти клавиши касаются истины; но они причудливы, изменчивы, непостоянны…»[57].

Очевидно, что определение человека через его прихоти сближает нас с темой фантастического. Различие между Причудливым и Чудесным, представленное в известном «ночном этюде» Э.Т.А. Гофмана «Пустой дом», судя по всему внимательно прочитанном нашими писателями, может рассматриваться как один из источников, откуда они черпают некоторые идеи. «Этюд» начинается с рассуждения о присущей отдельным людям способности иметь чудесные видения, существование которых никто не подвергает сомнению. Один из персонажей, Теодор, определяет различие, маленький нюанс между Wunderlich (чудно́е) и Wunderbar (чудесное), представляя своеобразные категории, которые позволяют мыслить феномены, выходящие за рамки обыденного, или обыкновенного:

Неоспоримо, однако же, что чудно́е, по-видимому, из чудесного проистекает, только иногда от нас сокрыто то древо чудесного, от которого простираются видимые нами ветви чудно́го, со всеми своими отпрысками и листьями. В приключении, о котором я вам поведаю, переплелось чудно́е и чудесное, и, сдается мне, в необыкновенно ужасающем виде[58].

Очевидно, что «чудесное» так или иначе соотносится со сверхъестественным и через эту категорию соотносится с фантастическим. Для нас здесь, однако, несколько интереснее именно «чудно́е», или причудливое (Wunderlich): это понятие, которое на французский язык часто переводится словом «странное», может восприниматься как некое ощущение или даже ментальная расположенность. Так или иначе, речь идет о побуждениях сознания или желания, «которым рассудок не находит объяснения», что равнозначно признанию существования в человеке бессознательных порывов, влечений, навязчивых идей, толкающих нас на поступки против нашей воли. Так, для Теодора, которого можно счесть прототипом «Человека толпы» По или поэта-фланера в «Малых поэмах в прозе» и «Парижских картинах», «причудливое» выражается в присущей ему «страсти бродить в одиночестве по улицам, останавливаться перед каждой выставленной в витрине картиной, перед каждой афишей или разглядывать прохожих, мысленно угадывая их будущее»

Страница 37