Персоналии: среди современников - стр. 4
Ходили слухи, что те же дети дополняли свое образование, читая тайком в туалете роман “Это я, Эдичка”. Лимонов гордился этим, а я не вижу ничего странного, потому что уж эту книгу в эмиграции читали все. Кроме, разумеется, Солженицына.
Александр Исаевич в принципе не признавал ни нашу волну, ни ее словесность. С его точки зрения, мы бежали, бросив родину на произвол судьбы и кремлевских старцев. Измену он прощал только евреям, отправившимся не в Америку, а в Израиль. Как убежденный националист, Солженицын признавал право евреев покинуть “чрево мачехи”, как называл Веничка Ерофеев Россию, ради возвращения в ближневосточное отечество. Он даже подписывался на русскоязычный израильский журнал “22”. Мне он тоже нравился, я там часто печатался и дружил с издававшей его четой Воронелей.
Живя наособицу, Солженицын, как рассказывал допущенный к нему американский журналист и сын русского богослова Сергей Шмеман, пестовал в уединении свою русскость и боялся ее утратить в контакте с окружающим.
Зря боялся. В изгнании Америка осталась для него таким же вымыслом, как и Россия. Одной он вынес приговор за сутяжничество, приводящее к “юрократии”. Другой навязал юродивый язык, на котором, к несчастью, написана его поздняя проза.
При этом Солженицын добился всего, о чем может мечтать писатель. И это не слава, не переводы, не Нобелевская премия. Он утвердил свое представление о роли писателя в мире. Для Солженицына писатель – посредник между Богом и человеком. Он – проводник Божьего промысла, его уста и инструмент. С таким не поспоришь. И не потому, что он пророк, которому положено, как у Пушкина, глаголом жечь “сердца людей”, а потому, что ему также доступна хоть и высшая, но вполне практичная государственная мудрость. Солженицын еще с советских времен отводил себе ту роль, о которой мечтал Мандельштам: поэт должен быть монастырем при князе, который держит его для совета.
Так понимал свою ответственность перед историей и Солженицын, давая советы вождям. Вопрос не в том, слушаются ли они, главное – что Солженицын был уверен в своей обязанности ими делиться.
Понятно, что Александр Исаевич вызывал громадное уважение, но оно редко оборачивалось любовью, и еще реже признанием читателей. Творчество Солженицына при желании и не без сопротивления поклонников можно разделить на три этапа. Первый продлил советскую литературу, насытив ее остро критическим антисоветским содержанием, не отменяющим привычные формы. Второй, революционный этап – вершина солженицынского дара: гениальный “Архипелаг ГУЛАГ”, разомкнутый эпический шедевр, напоминающий грибницу-ризому постмодернистской эстетики. Но наша волна застала классика на той отчаянно экспериментальной стадии, когда он отважился изменить не стиль, а язык повествования, заменив его собственным, неловко придуманным и малопонятным. Написанное им “Красное колесо” осилили лишь два моих товарища. Но и они разошлись в оценке: первый ругал, второй хвалил и отбивался.