Размер шрифта
-
+

Персоналии: среди современников - стр. 2

Наши писатели предпочитали переплет. Для тех, кто жил при тотальной цензуре, метафизическая цена книги была так высока, что свобода слова не знала конкурентов и была не средством, а конечной целью, преобразующей жизнь в праздник. И чем больше запретов выпадало на долю автора дома, тем с большим трепетом он относился к вольному книгопечатанию в гостях.

Довлатов, опубликовавший свою первую книгу аж в сорок лет, удивлялся тому, что мы с Вайлем не торопимся это сделать.

– Солженицын, – рассказывали очевидцы, – больше всех чудес Запада полюбил факс, позволявший беспрепятственно пересылать рукописи туда и обратно.

Бродский предсказывал, что русская жизнь наконец кардинально изменится, когда в стране напечатают “Котлован” Платонова.

И только парадоксалист Синявский меланхолически замечал, что “от свободы писатель, случается, хиреет и вянет, как цветочек под слишком ярким солнцем”. Что не мешало ему с Марьей Васильевной держать в подвале типографию и без конца выпускать книги. Собственно, как раз таким бесперебойным печатным станком и представлялся литературной Третьей волне Запад.

Иначе и быть не могло, потому что писателей сюда привела общая, как у Дарвина, эволюция. Все они были инвалидами застоя. Выросшие на куцых свободах хрущевской оттепели, в брежневское время авторы мучительно искали щели в гипсовом монолите власти.

Война с цензурой напоминала борьбу с быками, о которой мы знаем по фрескам в дворцах Крита. Согласно ритуалу, атлету надо было схватить зверя за рога, перекувырнуться на его спине и спрыгнуть за хвостом в целости и, насколько это возможно, сохранности. Зрители (в нашем случае, читатели) следили за происходящим с сочувствием. Прыгуны не открывали им ничего особо нового, но смертельный риск придавал зрелищу нешуточный азарт.

Сама цензура при этом представлялась диким быком, слепым и глухим в своей ярости. Слава доставалась тем, кто научился с цирковой ловкостью ее обходить. Это искусство довели до совершенства лучшие авторы застоя. Одни, как Трифонов и Маканин, уходили в хитро сплетенную метафизику тусклой советской жизни. Другие, как Битов, обживали имперские окраины. Третьи обращались к истории, сочиняя свободолюбивые опусы в серии “Пламенные революционеры”. Четвертые, как Аркадий Белинков в своем шедевре “Юрий Тынянов”, занимались якобы литературоведением.

Понятно, что главным приемом такого письма служил перевод с русского языка на эзопов: говорим одно, понимаем другое, причем не совсем понятно что. Сложным взаимоотношениям между автором, читателем и цензором Лев Лосев посвятил свою диссертацию, которая помогла ему попасть в профессора очень престижного Дартмутского колледжа. Я читал ее еще в рукописи и не нашел ничего нового, потому что каждый советский читатель знал все описанное интуитивно и назубок. Но для западного читателя механика кодирования и расшифровки текста казалась столь же экзотичной, как та же критская забава с быком. Фазиль Искандер, впрочем, нашел ей другую параллель.

Страница 2