Переписка Бориса Пастернака - стр. 49
О себе не пишу. Это либо в скорости в очередном письме (за твоим), либо же еще как-нибудь. Мне не хочется целоваться с тобой и тетей после того новогоднего объятия, которое было почти калечащим по иллюзии: оно размягчило мой почерк и заставило руку плясать.
Твой Боря.
Пастернак – Фрейденберг
<Надпись на книге «Сестра моя жизнь». Издательство 3. И. Гржебина Москва, 1922 г.>
Дорогой сестре Олечке Фрейденберг от горячо ее любящего
Бори
16. VI.1922
Москва
Боря, женившись на Жене, приезжал с нею в Петербург к ее семье. Женя была художница, очень одухотворенное существо. Она любила нас, мы любили ее.
Боря приезжал к нам, всегда охваченный странной нежностью ко мне, и вместе с ним врывалась атмосфера большого родства, большого праздника, большой внутренней лирики. На этот раз он уже был женат, и рассказывал о Жене, и приводил ее к нам, и изливал на нее такую нежность, что она краснела.
Пастернак – Фрейденберг
Тайцы. Балтийской. Воскресенье. <25.VII.1924(?)>
Олюшка, дорогая моя сестра!
Ради Бога, не торопись говорить мне подлеца, не зови негодяем и выслушай. В минувшую среду от поезда к поезду я был в Петербурге, и не надо говорить, как меня подмывало повидаться с тобой. Физически это было возможно. У меня было три часа времени. Но я был неуверен в том, как ты, и в особенности тетя, встретите меня. Если уже от этих нескольких слов веет здоровьем, устойчивостью и благополучьем, то я просто писать не умею. Ничего подобного нет. Ничего нет, ничего не было. Если бы я пришел, ты это прекрасно знаешь, то никогда не с тем, чтобы показывать и рассказывать что-нибудь, – я ведь не допускаю мысли, чтобы тебе или тете как-нибудь недоставало меня, но только оттого, что это чувство испытываю я к вам, оттого, иначе сказать, что в этой большой, далеко вглубь прошлого уходящей, еще продолжающейся, заторможенной на десять лет, тяжелой, невыносимой повести, которую мы признаем за нашу жизнь, вы – лучшие, любимейшие, глубочайшие главы. Я пришел бы, мы поговорили бы втроем, и я засуществовал бы вновь, с вами, за вас, ты все это знаешь.
И вот я боялся, что вместо этого всего будут Мони, Яши, Берли́ны,[56] обидные темы, недостойные комнат на Канале – и, дорогая Оля, о неужели заслуженные мной? В три же часа успеть подготовить письмом и потом прийти нельзя было, и я эту возможность упустил, обалделыми глазами следя за тем, как мимо трамвая бегут улицы города, который для меня летом есть город Оли, – город Оли и никакой другой.
Помнишь, тринадцать лет тому назад возвращались мы из Меррекюля. Помнишь, как звучали названья станций Вруда, Пудость. Тикопись? Мы их потом никогда не вспоминали. Они попадались впоследствии в датировках Северянинских стихов. А ты мне тогда о нем рассказывала, на извозчике кажется, по дороге с вокзала. Помнишь? Помнишь все? Так тебя тогда папа, дядя Миша встретил! Как я любил его в этот вечер! Помнишь, Оля? Я поворачиваю голову в сторону и вглядываюсь в эту страшную даль. Точно недавно ударившим ветром это все за край поля отнесло, подбежать – подберешь.