Отправляемся в полдень - стр. 53
Ржёт над моей реакцией. От него разит безумием и пафосом. Алый плащ стекает с плеч и собирается у ног лужицей, будто кровь. Подлец гордится этим эффектом, потому что чванливо задирает нос.
— Что, ссышься, чмошник?
Голос сиплый. Будто его душили не додушили. Шипящие тянет по-змеиному.
Глупец.
Хочется сказать: на себя посмотри, урод. Но только хмыкаю. Зачем давать мудаку и психу повод.
Но этому, кажется, повод не нужен. У него ты виноват уже тем, что есть.
— Почему он молчит? — не хрипи он, то визжал бы. — Не уважает меня? Слышите, мои кашалоты, чмошник не уважает меня.
Глаза бегают, теперь почти белые.
Из-за спины этого дылды выступают и вовсе сущие амбалы. Кашалоты. Не зря их так прозвали. Но скорее — акулы. Острые зубастые рыбьи морды. Перепончатые лапы. На голове вместо волос топорщатся плавники.
— Что мы делаем с теми, кто не хочет говорить с нами, а?
Он щёлкает пальцами левой руки возле уха. Правая рука у него в чёрной перчатке и в ней он сжимает кривой зазубренный тесак, на левой — до половины спилены ногти. Отвратительный маникюр.
Самый массивный рыбоголовый что-то булькает, не разобрать.
Но Тодор радостно лыбится. Вряд ли потому, что понял кашалота, скорее — поддакивая своей шизе. И на вопрос отвечает сам:
— Правильно, мы отрезаем таким языки. Молчунам язык ни к чему.
Снова наклоняется ко мне, поворачивает голову, как курица, когда хочет увидеть что-то. Зрачки пульсируют — чёрные дыры тянущие в лимонно-ядовитую туманность радужки.
— Лучше дай язык сам, ушлёпок, — шипит Тодор. Согласные у него во рту шкварчат, что грешники на адской сковородке, — а то они, — кивает за спину, — достанут.
— Не надо, — мотаю головой. — Я пришёл говорить.
— Ребята, — измывается Тодор, — вы слышали: он пришёл! Не вы его сюда притаранили.
Те что-то грозно булькают и трясут то дубинами, то кулачищами.
Тодор, как дирижёр управляющий оркестром, вскидывает ладонь, тонкую, с изящными пальцами, и цыкает на своих приспешников.
— Он хочет говорить. Мы будем говорить. Поднимете его.
Но встаю сам. И только теперь оглядываюсь.
Видимо, когда-то здесь был театр. С кресел ещё не дооблез бархат. Люстра отрастила паутинную бороду. С потолка клочьями слазит позолота.
На сцене у самой рампы — трон. Бутафорский. С нарисованной короной на спинке. Перед троном на четырёх мослах — пузатый плюгавый мужичонка с выпученными глазами жуёт сено. Давится, плачет, но жуёт.
Тодор картинно усаживается и закидывает на спину несчастному ноги, словно мужик — табуретка.
Ботинки у Тодора на толстенной подошве, подбиты железом, с шипами и шпорами. Живая подставка взывает от такого обращения, но сразу же получает пинок и летит со сцены. С хрустом и хлюпом приземляется рядом со мной. Стеклянные глаза тупы и полны ужаса. Тянет блевать.