«Орфей спускается в ад…». Листы скорби художника Доброва - стр. 17
Дальше он смутно помнит, что с ним было. А теперь весь свой бред он зарисовывает на отдельных клочках бумаги. Когда он увидел свой портрет законченным, то сказал: «Да. Это я».
– Вы меня нарисуете? – она стояла передо мной, худенькая, в сером прожжённом сигаретами скромном платьишке под горлышко и со сломанной рукой в гипсе. Из всего женского отделения психбольницы в Усть-Ивановке она одна была коротко подстриженная. «Наверное, у Сонечки Мармеладовой, героини романа Достоевского, было такое же платье», – почему-то подумал я.
Начали рисовать портрет, и сразу же пришла придирчивая делегация «уставших от жизни», видимо, жён местных «новых русских» в роскошных цветных дорогих халатах, с золотом в ушах, на шее и на пальцах. Они брезгливо посмотрели на Инну, а меня спросили: «Почему вы выбрали самую-самую… хуже некуда. Ведь она же совсем дурочка с переулочка. Неужели получше никого не нашли?» Закурив дорогие сигареты, они ушли.
«Это не больные, – сказала Инна, – они платят по 250 рублей в день за „отдых“ в нашей больнице. У них отдельная палата, там ковры, отдельный телевизор, отдельное питание, повышенное внимание». – «А ты, Инночка?» – «Что я? Меня муж, Сашка Бурантаев, бил ложкой по лбу со всей силы за обедом, а подружки смеялись. А потом совсем уехал и сына забрал. А я вот здесь осталась». – «К тебе приходит кто-нибудь?» – «Да нет. Я же говорю – отец убежал ещё раньше, а мать умерла. Голова болит всё время, а солдаты лезут ко мне. Вот и Сашка солдат был. Я посуду мыла в воинской части, а он работал кочегаром. Однажды я одна была на работе, а Сашка с товарищем пришёл ко мне, уже темно было. Я ему говорю: „Давай, Сашенька, фиктивную свадьбу сыграем?“ – „Давай“, – говорит. У нас свадьба была, но какая-то странная, не как у всех. Потом сыночек родился. Но Сашка Бурантаев не хотел быть отцом, а потом и совсем уехал, когда дембель пришёл». – «Инночка, а этот гипс? Что это?» – «А… это? Верка засунула мою руку в батарею и нажала, кости сломались. А она говорит в курилке: „Скажешь врачам – убью“. Но я сказала, потому что сильно больно было…»
Так, переговариваясь о том о сём, мы рисовались уже несколько дней, как вдруг смотрю – гипса нет. «А где твой гипс, Инночка?» – «Я ездила в Москву, и там сказали, что рука уже зажила. Гипс сняли и выбросили в туалет». Я забыл совсем, что имею дело с больной девочкой, и говорю ей: «Покажи мне, куда гипс выбросили врачи? Я его ещё не нарисовал. Я возьму, приставлю его к твоей руке и нарисую». – «Нет! – закричала Инночка, – не хочу я грязный гипс снова одевать». А так как я рисовал Инну в смотровом кабинете, где нет дверей, то сразу же прибежали медсёстры и стали ругать Инну за то, что она сняла и выбросила свой гипс. Стали ей ставить на руку новую лангетку и привязывать её бинтами к руке, но тут Инна стала вырываться, кричать, плакать. «Я на крыле самолёта летала в Москву, там мне сказали, что рука зажила уже и что гипс не нужен», – заливалась она горючими слезами и вырывалась от трёх навалившихся на неё медсестёр, как кошка, царапаясь, кусаясь и рыдая громко на всё отделение.