Нежный театр - стр. 38
И самый тяжелый итог тогдашнего эксцесса – то, что мной больше ничто не желаемо. Если вообще возможно подводить какие ни было итоги.
Вот, нет моего отца, у меня не осталось ни одной его вещи, кроме разваливающегося того самого древнего совершенно разлохматившегося «москвиченка».
И мне начинает чудиться, что все это случилось со мной одним, без его участия.
Он утром натягивает галифе, переминая ногами. С трудом попадает в другую кожу.
Я чувствовал, что его тело говорит со мной не на языке строгой военной одежды, этих золотых пуговиц, хищного ремня, погон, а на щемящем и трудно переносимом наречии нежности, оставленности, муки и невозможности не только что-либо исправить, но и вообще сказать, просто произнести.
У меня стоит ком в горле. Я не могу даже коснуться его руки.
И я понимаю моего отца так, как не понимал никто меня в моей жизни. И я не знаю, хотел ли я быть понятым таким образом. Не образом, а чем-то иным, чему нет ни дна, ни предела.
Отец затягивает вокруг своей талии ремень как запрет.
Мы ведь должны продолжать путь.
Жалобная странная фраза, выроненная им оплошно из своего сокровенного нутра под утро: «Мне трусы в паху натирают», – кажется мне посейчас особым подкопом под меня, мою сущность и мое тело, дерзостной диверсией.
Если б он ее не обронил, оборотясь к окну, где уже начало потихоньку сереть и так же серо заурчал грейдер хозяина нашего постоя, то я бы решил, что ночь равна мороку, и все не более чем мой сон после тошнотной дороги.
Не знаю почему, но я заплакал.
Он растерянно и жалко посмотрел на меня. Всего одно мгновенье. Будто испытал боль. Не сделав и шага в мою сторону. Только посмотрел. Таким я его и запомнил…
Этот образ военного человека, поворотившего на меня взор, чуть колеблется во мне как бакен в створе реки. И, кажется, уже ничего не значит.
Он мне не сигналит.
Это не подробность. Это мотив моих дальнейших затравленных воспоминаний о нем. Они зарастут как луг, где не косят траву.
Вот я смотрю сегодня из себя тогдашнего на тот придорожный домик.
На грейдер, который пятится по обочине шоссе сам по себе. Он посейчас не прекращает своего тихого обратного движения. Но, обречено удаляясь, он почему-то не уменьшается.
В этом есть порча, порочность.
У меня начинает кружиться голова, и меня вот-вот стошнит. В мой рот забит кляп. Из осенней холодной травы. И земля, прилипшая к глобусу, поползла подо мной. Как скальп.
Дальнейшего пути я не помню. Мы ехали вместе с однообразием пейзажа. Тяжесть была непомерна, она ведь состояла в том, что мы должны были позабыть друг о друге. Однообразие дороги переходило в чистую муку.