Размер шрифта
-
+

Нежный театр - стр. 37


Я боялся разжать объятия. Во мне не было стыда. Потому, что и в нем не было срама. И он, наивно приоткрываясь мне, не изменил своей позы, – слабый с напряженным членом, полный смирения, самоотдачи и признательности. За что? За то, что и я, наконец-то, и я тоже подарил ему жизнь. Как мог. Со мной. Робкий клок жизни. Не отторгнув его в этом ничтожестве слабости и великолепии близости, – мы ведь вырвали с ним лишь несколько часов из всей бездны нашего разобщенного времени.

И он показался мне понурой ровностью, тщетной неизменностью, сокровищем жалкости. Я просто понял то, что он – мой отец, понял в нем то, что навсегда изъяло из нашей неосуществимой близости все тени.

Мне привиделось, как я спал на самом дне его жара, не застав там себя спящим ни одной секунды, которую можно вымерить с помощью обычных часов. Ведь человеческое время для нас перестало что-то означать. Для него – спящего, а для меня – спящего в нем, и не подозревающем о скором времени. Он словно извещал меня об очень важном, – что это известно и ему, а теперь и мне, так как мы стали единственным достоверным извещением друг другу.

О том, что придет смерть.

И его, покоящегося рядом, я уже не боялся.


Я перекрутился лицом к стене как жгут влажного белья, но отец что-то вымолвил детским гортанным тоном, он донесся до меня откуда-то с дальней прекрасной изнанки его жизни, он вздрогнул, – я, поворачиваясь, наверное грубо задел его.

И тут же под его робкий стон я изошел.

Мое напряжение разрядилось от одного прикосновения к стене.

Сырой крупный крот промчался во мне как в просиявшей норе. Случайным толчком по моему распрямленному в дугу телу. Кажется, я ухнул. Будто с трудом потянулся, оживая. И так – быстро и легко, в моей дурацкой жизни больше никогда не получалось. В горькие ночи я толкал стены – каменные и фанерные. И они отвечали мне мертвым покоем.

Глагол «кончил» совершенно здесь не подходит, так как во мне остался огромный сложный остаток. И его низкая, тяжелая, но не низменная взвесь не растворится во мне никогда, чуть колеблясь на самом моем сокровенном дне. Она исчезнет только вместе со мной.

Кажется, отец сквозь предутреннюю дрему ничего не почуял. Хотя, как сказать.

Но та ночь до сих пор предстает мне объятием таким большим и призрачным, что заштриховывает, смывает своим несуществующим временем всего меня. Хотя не было не исчерпано ничего.

Может быть после этого мы должны были бы оба сгореть, как в недошедшей до нас самой ужасной греческой трагедии.

Но то, что было на самом деле, упраздняет меня, ибо я сам себя исполнил.

Страница 37