Нежный театр - стр. 21
Прозреть ее в луже, оставленной отцом на обочине поля.
Между горбами перепаханной мягкой земли кое-где завалялся посиневший снег. В свете темнеющего вечера он был едва различим. Будто почва его зажевала черными губами.
_________________________
В остывающей бане еще копошилось совсем немного голых мужиков.
Уже половина ламп была отключена.
И парилка сырела своими распахнутыми черными внутренностями. Тяжелела исподом.
Отец клял этого жлоба…нко, этого матерого ворюгу и гада, и здесь перекрывавшего краны, пар, кипяток и свет за целый час до урочной поры.
Отец все уворачивался от меня, будто устыдился наготы своего срама. А может, так и было на самом деле. И сидя рядом на лавке, зажимая свои тугие безволосые ноги, быстро покрывал себя мыльной пеной, словно хотел ею одеться.
Он был очень далеко от меня, как во всей моей прошлой обычной жизни, прошедшей без него, на расстоянии более тысячи километров. И меня не было рядом с ним. Нас разделял грозовой горизонт.
Он, сохранивший фигуру подтянутого недоросля, как-то зажимался, тускнел и ежился вблизи. Неужели он меня боялся. Но мне был неизвестен его секрет, и он от меня не зависел.
– Вот ведь, людям отдохнуть не дают нигде нормально по-человечески, даже в сраной бане, а сволочи, ну какие все-таки они сволочи, – начинал вдруг по-старчески бубнить он. Он как-то мгновенно и болезненно слился со своим еще не наступившим старчеством. Он морщился. Пережил мгновенный толчок времени, показавшего ему его место в этом мире.
Он обвинял вся и всех, он, называя весь мир «они», упрекая его. Он слабел на моих глазах. Эта беспомощность, эта жалоба так не совпадала с его боевым поджарым телом.
«О, папа, мне безумно тебя жалко, не надо так сетовать, ведь я ничего не могу для тебя сделать,» – думал все время я.
Но вслух ничего ему не говорил.
Он, не вставая, сжав свои ноги, совсем став русалкой, быстро потер мне спину.[15]
– Ну что, ополоснемся, сын, и по домам? – спросил он серьезно.
Спросил меня, меня, уставившегося в воду, сидящего рядом, и просто так болтающего в тазу рукой.
Я замерз.
Вода шла за лопастью моей ладони медленной воронкой.
Крышка мыльницы плыла в этом мальштреме как кораблик.
Ведь я на самом деле к отцу так и не прикоснулся. Даже через промокшее лыко старой мочалки.
Я тогда думал – ну отчего я этого не сделал? Не коснулся его.
Ну отчего?
– По домам, – повторил он.
Он не оговорился, у нас с ним были разные дома, но он этого не понял.
Я словно проваливался в беспощадное настоящее.
Он, этот человек, гнущийся тугим стволом в полуметре от меня, сам моющий свое невещественное тело, был только видимостью моего отца. Ведь я не мог коснуться его. И он становился абсолютной кажимостью, итогом свечения, концом неприкосновенной теплоты и непроницаемой близости. Мне кажется, что он сам, его голос, не имеют к веществу его плоти никакого отношения.